Воспоминания - Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский
Обнаруживались также и пробелы в области, близкой к моим специальным занятиям, — в области истории западноевропейских литератур. Заинтересовавшись поэзией Гейне, я занялся его биографией и попутно перечитал довольно много книг, относящихся к истории немецкой литературы с конца XVIII века до 60-х годов XIX (большею частью это были биографии, воспоминания, мемуары, письма). Несколько позже я принялся за Гете 27.
К этому периоду (90-х годов) относится, так сказать, возрождение моих интересов к вопросам социализма и экономической эволюции. Прочел я, разумеется, и книгу Г. В. Плеханова (Бельтова), тогда столь нашумевшую («К вопросу о монистическом воззрении на историю»), и «Экономические заметки» П. Б. Струве; следил за полемикой между нашими социал-демократами и Михайловским, и, при всем моем неизменном «культе Михайловского», мои симпатии в данном случае склонялись на сторону первых. И даже сам, вдохновившись, написал какую-то статью в социал-демократическом духе (забыл заглавие), которая в Собрание моих сочинений не попала.
Расширяя таким образом круг своих умственных интересов и пополняя пробелы общего образования, я через несколько лет пришел к замыслу «Истории русской интеллигенции». В этом затяжном труде, начатом в 1903 году и еще не законченном 28, отразилось мое общее мировоззрение и мое — российское — политическое и социальное самочувствие, вырабатывавшееся в течение многих предшествующих лет и, за последние лет двадцать, вылившееся в ту компактную и стойкую систему идей, чувств и настроений, которую я назвал «своим комплексом».
В 90-х годах и позже в состав этой системы стали входить новые элементы, характер и значение которых определяется понятием «культа гуманности».
Какою-то полусознательною ассоциацией эти элементы связались с обостренным интересом к вопросу о патологической наследственности и о вырождении. Меня потянуло к медицинским книгам. И как раньше я «завидовал» математикам, астрономам, естествоиспытателям, так теперь я стал «завидовать» медикам, и в частности, психиатрам. В те годы (1894–1904) я состоял редактором «Записок Харьковского университета», где печаталось много медицинских статей, а в годовых отчетах чуть ли не половину материала заполняли отчеты клиник. Правя корректуру, я порою сокрушался над своим невежеством в медицине и думал: «Хорошо быть клиницистом!» Медицина рисовалась мне как венец наук и как поприще, на котором познающий разум и альтруистическая мораль, воспитываясь и изощряясь, обнаруживают больше, чем где-либо, свое исконное психологическое сродство. Гармонического сочетания духа научности и духа гуманности нужно искать — думалось мне — преимущественно в медицине, среди врачей. И эта мысль подтверждалась наглядными примерами — популярного в Харькове врача-гуманиста, доктора Франковского, незадолго перед тем умершего, и знаменитого окулиста, профессора Леонарда Леопольдовича Гиршмана, живого олицетворения высокого разума и великой любви к человечеству в их чарующем сочетании с добротой, простотой и скромностью. Зачастую всплывал в воображении незабвенный образ Н. И. Пирогова, усердным читателем и горячим почитателем которого я был издавна…
Несколько позже, принявшись вплотную за чтение психиатрических книг, я преисполнился вящего пиетета к типу врача-невропатолога и психиатра, — и мне стало казаться, что клиника нервных и душевных болезней есть по преимуществу та школа, из которой испытующий разум выносит и познание души человеческой, и любовь к человечеству. Этот взгляд окончательно укрепился во мне в последние годы, после более близкого ознакомления с литературой психопатологии и психиатрии. Я лелею образ великого Пинеля, одного из основателей научной медицины вообще, науки о нервных и душевных болезнях в частности, о котором Гризингер говорит, что это — вечный образец психиатра. Читая Мореля, Моро-де-Тур, Легранд-дю-Соль, Гризингера, Краффт-Эбинга, Ломброзо, Жане, Корсакова и других, я был под обаянием самой личности каждого из них, поскольку она проявлялась в благородном тоне их писаний и в невольно просвечивающей из-под научного бесстрастия гуманности врача-человека. И опять вспоминались мне и Франковский, и Гиршман, и Пирогов!..
Вскоре, по мере развития моих интересов в этом направлении, мой «культ» клиники нервных и душевных болезней получил новую опору: я уразумел, что именно тут, в этой клинике, спрятаны ключи к психологии «нормального» человека и что также социолог найдет здесь много важного и поучительного. Мне стало очевидным, что человечество искони страдало различными неврозами и психозами, что процессы вырождения сопровождали его на всех путях его культурного развития, а сумасшествие столь же древне, как и само человечество. Изучать социальную эволюцию и историю культуры, имея в виду только процессы экономического, правового, интеллектуального и морального развития и не обращая внимания на физические и душевные недуги человечества — значит слишком упрощать и суживать сложную и широкую задачу социолога, а может быть, даже искажать ее, ибо еще неизвестно, не есть ли социальный процесс сам по себе особый род группового патологического процесса, своеобразный невроз и психоз, и не придется ли свести понятие прогресса к понятию постепенного оздоровления.
И вот, с усиленным интересом, с обновленным любопытством стал я читать и перечитывать доступные мне тексты древних памятников и, параллельно, принялся за «дикарей». И все странное, нелепое, чудовищное в мифах, в религиозных верованиях, в обрядах культа, в учреждениях и нравах представлялось мне теперь в новом свете, исходившем из «клиники». Каннибализм, человеческие жертвоприношения, детоубийство, членовредительство (ритуальное и «эстетическое»), половые извращения, «священная проституция», «священное пьянство» (вакхические культы), обоготворение человека, колдовство, архаическая мистика с присущими ей неврозами и психозами и т. д. и т. д. — все это выступило теперь в моем сознании на первый план, заслоняя собою все более или менее «нормальное» и «здравое» в первобытной и архаической культуре, и рисовалось мне как закономерная, в порядке эволюции, но тяжкая и отвратительная болезнь, от которой человечеству пришлось излечиваться тысячелетиями.
Мифологическое творчество привлекало теперь мое внимание преимущественно своими нелепостями, и я находил в нем признаки больного ума, патологической «логики», сопровождающейся иллюзиями и галлюцинациями. Древность полна бредовых идей, иллюстрацию которых нетрудно найти в клиниках.
Я и раньше держался того взгляда, что сама логика человеческого мышления создавалась и совершенствовалась в процессе эволюции и что первоначальное мышление — алогично. Впоследствии, когда я прочел книгу Брюля (Lévi-Bruhl, «Mentalité des reuples primitifs»)[5], этот вывод получил в моем воззрении более прочное обоснование. «Первобытный алогизм» представился мне теперь как закономерная болезнь мозга, послужившая отправною точкою умственного развития человечества, которое в области мысли