Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
Утешение даруют ему только «бесконечно прекрасные» стихи Готфрида Бенна, вот в нем, кажется Клаусу, как ни в каком другом современном немецком авторе, он чувствует родственную душу, снова и снова он цитирует бенновский гимн кокаину: «Самораспад, тот сладкий, вожделенный, — ты даришь мне…»
Его собственный распад в эти дни прогрессирует. Даже когда вместе с Эрикой в запустелом родительском доме на Пошингерштрассе они празднуют «перечно-мельничный» бал-маскарад, он в алом кардинальском одеянии только изображает веселье, что-что, а уж притворяться он всегда был большой мастак.
«Поистине отчаянное веселье», запишет он ночью в дневник. В этом мрачном немецком феврале тяга к смерти одолевает Клауса всё сильней, непрочная завеса между жизнью и смертью колышется всё заметней. И его доза с каждым днем увеличивается. Он с удивлением подмечает в дневнике: «Кстати, страха смерти — ни на йоту».
Зато этим страхом охвачены родители — они просто в панике. Ибо когда Клаус пишет матери, только-только обосновавшейся в Арозе в лесном отеле: «Дело худо, дело худо, дело совсем худо», — он имеет в виду политическое положение. Но всем известно, что он может иметь в виду и самого себя. Оба брата — Томас и Генрих Манны — уже потеряли двух сестер, покончивших самоубийством. Клара — в 1910-м, а Юлия — в 1927-м. И старший брат Кати, Эрик, страдавший пагубным пристрастием к азартным играм, да и к наркотикам, за неподобающее поведение изгнан семейством в Аргентину, где лишил себя жизни.
Всё это темные, донельзя мрачные истории, которые не то что вслух, про себя никто поминать не смеет. Даже мысли такие лучше выбросить из головы и думать о чем-то другом. Да, вытеснять из сознания всё нежелательное — подобным навыком каждый член семейства овладел в совершенстве.
Может, уже достаточно бедствий на одну семью? — задаются иногда вопросом Генрих и Томас (разумеется, каждый только про себя). И тем не менее, когда Клаус, на всю жизнь обремененный еще и именами своего знаменитого дядюшки и куда более знаменитого родителя, — да-да, в это почти невозможно поверить, но официально его полное имя звучит как Клаус Генрих Томас Манн, — так вот, когда Клаус столь демонстративно кокетничает помыслами о самоубийстве, его отец и дядюшка делают вид, будто этого не замечают. Пустяки, ничего он такого не сделает.
Но у Э и М, у сестры и матери, всякий раз сжимается сердце.
«Дело худо», — так Клаус написал. Дело и вправду хуже некуда.
Или, может, всё-таки обойдется?
Март
Ранним утром 1 марта, проведя двенадцать часов в пути, Генрих Манн сходит с парижского поезда на вокзале в средиземноморском Тулоне. Ослепительное солнце, иссиня-голубое небо, безоблачно. В былые годы он часто приезжал сюда, на любимый Лазурный берег, отдохнуть, в полной мере насладиться фешенебельной курортной жизнью в Ницце. Но сейчас он приехал как изгнанник. Его давнишний друг Вильгельм Херцог, который эмигрировал еще в начале февраля и обосновался здесь в Санари, тот самый, кому он телеграфировал сразу по пересечении границы, встречает его на перроне. Друзья обнимаются. Херцог потом запишет в дневнике: «Генрих Манн. Чудом вырвался из Третьего рейха. Смеется, радуется как дитя».
Значит, хотя бы у одного человека есть повод для отличного настроения в этот драматический месяц март.
*
Никогда в жизни Голо не чувствовал себя раскрытым до такой степени, буквально с потрохами. Даже отец не способен заглянуть ему в душу настолько глубоко, как его сосед по комнате Ханс Бауэр. Бывшие однокашники по Салему[9], они недавно повстречались случайно, а поскольку учатся оба в Гёттингене, решили съехаться. А потом в один прекрасный день на письменном столе у Голо неведомо как оказался дневник Бауэра. И Голо не удержался, заглянул. И обнаружил там о себе такое, что до сих пор не может опомниться. У Голо, приходит к выводу его сосед, «неимоверные трудности, даже правильно что-то осознав, сообразовать с этим знанием свою жизнь». О господи, думает Голо, так оно и есть! А вот еще: «Но желание нравиться ему удается обуздать силой необычайно развитого интеллекта». И так далее и тому подобное. Голо просто глазам своим не верит. А самое ужасное: Бауэр раскусил его физиологические комплексы и подспудную, с трудом подавляемую тягу к мужскому полу.
Между тем еще пару лет назад директор салемской школы именно об этом специально рапортовал Томасу Манну в письме: дескать, у Голо, похоже, налицо «нездоровые влечения», которые надо бы «вытравить голодовкой воздержания». Впрочем, приходится предположить, что обращаясь с подобными диетическими рекомендациями по части эротики именно к Томасу Манну, отправитель в данном случае сильно ошибся адресом.
Зато совершенно очевидно, каким таким чудом вся подноготная Голо оказалась Хансу Бауэру доступна, словно раскрытая книга: да потому, что он, заблудшая душа, конечно же, сперва вдоль и поперек изучил дневники Голо, а уж потом, всё проведав про его душевные муки, принялся писать свои якобы столь проницательные наблюдения, лишь бы поразить, да и побольнее уязвить товарища. И этот свой фальшивый дневник он Голо на стол просто подбросил, — уж так-то наверняка прочтет. Причиной же всему, вероятно, послужила просто влюбленность без взаимности, в итоге повлекшая в судьбе Бауэра роковое несчастье. Ибо вскоре после этого случая Бауэр покончит жизнь самоубийством, бросившись под трамвай. А в душе Голо вместе с пережитым чувством жгучего стыда теперь угнездится еще и чувство вины: он ничем не помог отчаявшемуся товарищу.
История эта будет преследовать Голо всю оставшуюся жизнь: испытанное унижение, потрясение, а потом еще самоубийство. Никогда прежде не спускался он в столь страшные бездны, не плутал в столь беспросветных лабиринтах собственного существа, как в те дни потрясения, стыда и ужаса. «Это было как удар молнии, пришедшийся совсем рядом», — напишет он.
В Гёттингене, где он готовится к государственному экзамену на должность учителя, он то и дело просыпается среди ночи, потому что в кошмарах ему снова снятся те жуткие дни. «Будь я писателем, я бы, наверно, как-то переработал пережитое в литературу, но мне это невозможно, ненавистно даже», — пишет он 4 марта Лизль Бауэр, сестре покойного, с которой познакомился на похоронах. И тут вдруг, внезапно, в его письмо, в сугубо личную драму вторгается внешний драматизм: «Сейчас, когда я это пишу, из репродуктора на рыночной площади ночную тьму разрывает лающий голос Гитлера, а вдобавок к нему всполохи костров и прожектора, словно уже побеждены и Польша, и Франция».
*
В изрядно перетопленном салоне лесного отеля Arosa, что укрылся среди заснеженных горных вершин, 5 марта расположились Катя и Томас, а также их недавно прибывшая из Мюнхена дочка Элизабет и много прочих постояльцев: после ужина все собрались к радиоприемнику в ожидании новостей о результатах немецких выборов. С 21 часа начинают поступать сводки. Национал-социалисты с помпой объявляют о своей победе. Не в силах сдержать волнение, Катя вскакивает со стула и с возмущением выпаливает:
— Это вообще курам на смех, какие там свободные выборы! Всю оппозицию давно посадили!
Но тут к ней подходит другой постоялец и шепотом говорит:
— Милостивая сударыня, прошу вас, вы бы поостереглись…
В первый миг Катя пугается, но виду, конечно, не подает.
*
Новый его издатель прежде был врачом, вот почему, когда этот доктор медицины Готфрид Берман Фишер, зять его первого издателя, ввиду преклонного возраста отошедшего от дел Самюэля Фишера, в письме от 9 марта настоятельно рекомендует продлить пребывание в Арозе «по состоянию здоровья», Томас Манн поначалу воспринимает его совет в буквальном смысле, как