Переломный год - Роман Смирнов
За стенами базы город праздновал тихо. Не так, как до войны, когда на набережной зажигали фейерверки и в пабах играла музыка до утра. Затемнение, патрули, комендантский час в два ночи. Но из-за стены доносилась далёкая музыка, и кто-то, вопреки запрету, пустил зелёную ракету, и она повисла над крышами Олд-Портсмута, и медленно погасла, и Коллинз подумал, что человек, запустивший ракету, вероятно, пьян, и вероятно, счастлив, и вероятно, не служит в Королевском флоте, потому что тот, кто служит в Королевском флоте на третьем году войны, ракет не запускает, а смотрит на них из окна дежурного помещения и думает о том, что жена и сын в Бате, и что в Бате нет ни ракет, ни подводных лодок, ни дежурств в новогоднюю ночь.
В час ночи Коллинз налил себе вторую кружку чая. Чайник стоял на электрической плитке в углу помещения, и плитка была включена всю ночь, и чайник был горячий, и чай был крепкий, тёмный, с молоком, как положено, и Коллинз пил его стоя, у окна, глядя на гавань, на тёмную воду, на силуэт «Шеффилда» у причала, и всё было тихо, и ничего не двигалось, и Коллинз стоял и пил чай, и в этом стоянии с кружкой у окна посреди ночи было то, что составляет девять десятых любой войны: ожидание, в котором ничего не происходит, и которое стоит столько же нервов, сколько бой, только расходуются они медленнее.
В один час семнадцать минут ноль секунд над дальним берегом гавани появился свет.
Коллинз увидел его не сразу — точнее, увидел, но не понял. Свет был белый, резкий, ненатуральный, похожий на вспышку магния, которую Коллинз видел однажды в кинохронике, когда фотограф снимал спуск корабля и магний вспыхнул белым на фоне серого дня. Только эта вспышка была не на фоне дня, а на фоне ночи, и не маленькая, а большая, и стояла она не неподвижно, а расширялась, и расширялась быстро, и из белой становилась оранжевой, и Коллинз, державший кружку в правой руке, рот которого был открыт для глотка чая, не успел глотнуть.
Топливное хранилище. Первый цилиндр.
Пять тысяч тонн мазута, воспламенившегося в одну секунду, дают столб огня, высота которого зависит от скорости воспламенения, от давления внутри резервуара и от ветра, и в эту ночь, при ветре два балла и температуре четыре градуса, столб поднялся на пятьдесят метров, может быть на шестьдесят, и осветил гавань так, как не освещал ни один прожектор, рыжим, пульсирующим, неровным светом, в котором стали видны корабли, причалы, краны, здания, вода — вся гавань, от края до края, как днём, только день этот был не белый, а оранжевый.
Звук пришёл через секунду после света. Не тот звук, к которому Коллинз привык за «Блиц» сорокового — сороковых годов, когда немецкие бомбардировщики прилетали каждую ночь и бомбы падали на город, и каждая бомба давала свой звук: фугасная — глухой удар, зажигательная — треск, осколочная — резкий хлопок. Этот звук был другим. Он шёл снизу, из-под земли, как будто земля сама ударила по воздуху кулаком, и удар этот был не резкий и не громкий, а тяжёлый, густой, с низкой частотой, от которой задрожала не барабанная перепонка, а грудная клетка, и кружка в руке Коллинза качнулась, и чай выплеснулся на пальцы, и он не почувствовал, что горячо, потому что не до чая.
Он поставил кружку на подоконник. Или не поставил — просто разжал пальцы, и кружка стояла, или упала, он не помнил потом. Потому что через три секунды после первого удара пришёл второй.
Ближе. Правее. Сухой док номер два.
Сухой док номер два был в четырёхстах метрах от окна дежурного помещения, и Коллинз увидел взрыв как вспышку, яркую, с выбросом чего-то тёмного вверх — бетон, земля, вода, — и через секунду услышал, и в этом звуке было что-то металлическое, лязг, которого не бывает при обычном взрыве бомбы, и лязг этот был от крана, стоявшего над доком, — кран, тридцать тонн стали, подпрыгнул на рельсах и упал набок, и падение его, видимое из окна как медленное опрокидывание тёмного силуэта на фоне огня, было похоже на то, как падает человек, получивший удар в голову: не сразу, с задержкой, как будто не верит, что падает.
Третий. Причал номер четыре. У борта «Шеффилда».
Коллинз увидел всплеск — столб воды у левого борта крейсера, белый на оранжевом, высотой с мачту. «Шеффилд» вздрогнул — всем корпусом, девять тысяч тонн стали вздрогнули, как вздрагивает стол, когда по нему бьют кулаком, и что-то на палубе полетело за борт, и причальные тумбы, к которым крейсер был пришвартован, вырвались из бетона, и канаты провисли, и крейсер отошёл от стенки на метр, на два, и вернулся, и ударился бортом, и снова отошёл, и в этом мерном покачивании, похожем на покачивание пьяного, пытающегося устоять, было что-то, от чего Коллинзу стало плохо, потому что он знал, что корабль, покачивающийся у причала после удара, — это корабль, в который попала вода.
Четвёртый и пятый. Почти одновременно, с интервалом в две секунды. Где-то в глубине базы, за зданиями, не видно, только вспышки и удары, и земля дрожала, и стёкла дрожали, и подоконник, на котором стояла кружка, дрожал, и кружка упала, и чай разлился, и Коллинз не посмотрел.
Шестой. Близко. Очень близко. Коллинз не увидел вспышки — он увидел стену. Стена помещения, кирпичная, оштукатуренная, выкрашенная в серый, стояла перед ним в одну секунду и в следующую секунду перестала быть стеной, потому что ударная волна вышибла стёкла, и осколки полетели внутрь, и вместе с осколками в помещение вошёл воздух, горячий, с запахом, которого Коллинз не знал и который был запахом горящего мазута и раскалённой земли. Его сбило с ног, не осколком — волной, давлением воздуха, и он упал на пол, на спину, и потолок над ним, белый, с лампой в жестяном колпаке, качнулся, и лампа погасла, и стало темно, и темноту эту тут же заполнил свет от горящего топливного хранилища, оранжевый,