Царь. Книга 1 - Этзель Аттилах
Овчина был рядом с ней. Всегда. Иван Фёдорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Брат этой воющей у моих колен женщины. Красивый, молодой, с наглой, самоуверенной улыбкой и глазами, которые смеялись даже тогда, когда он молчал. Он смотрел на мать так, как не смотрят на государыню-регентшу. Он смотрел на неё, как на женщину, и в его взгляде, жадном, собственническом и восхищённом, не было ни капли подобострастия. И мать смотрела на него так же, украдкой, но жарко, и когда их взгляды встречались, в воздухе повисало нечто настолько плотное, настолько наэлектризованное, что я, ребёнок, невольно съеживался, чувствуя себя лишним, случайным свидетелем чего-то взрослого, недозволенного и пугающего.
Отец… Отец был даже не тенью, а эхом в памяти. Василий Третий. Он умер, когда Ивану было всего три года. Я не помнил его лица, не мог бы воспроизвести его черты, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Осталось только ощущение, впечатанное в кости. Большая, теплая, тяжелая рука на моей голове, от которой исходило чувство абсолютной, несокрушимой защиты, стена, за которой не страшен был никакой враг. Низкий, спокойный, рокочущий голос, произносящий мое имя — «Иоан» — и это имя в его устах звучало как-то по-особенному веско и важно.
И запах. Сложный, неповторимый запах взрослого мужчины, запах власти и силы — смесь дорогой кожи, церковного ладана, которым пропиталась его одежда, конского пота и чего-то ещё, терпкого, как крепкий табак или сухие степные травы. Память о нём была не в голове, а где-то глубже — в крови, в самом основании позвоночника. Память о скале, которая рухнула, оставив после себя лишь холодную, звенящую пустоту и страх.
Аграфена продолжала выть. Её плач не был больше просто звуком, он стал физической сущностью. Он заполнил собой всё пространство палаты, бился о красные ковровые стены, отражался от позолоченной лепнины сводов, ввинчивался в уши, проникал под кожу, вибрировал в грудной клетке.
От этого надрывного, беспросветного воя я не мог дышать. Воздух застрял в горле плотным, колючим комком. Маленькие детские руки, тонкие, как веточки, вцепились в резные подлокотники кресла-трона так, что побелели костяшки. Они держались за них, за холодное, отполированное сотнями прикосновений дерево, как утопающий держится за последнюю щепку, оставшуюся от его корабля.
Из всех миров, из всех эпох, из всех жизней, в которые то многоглазое существо могло швырнуть мою душу, — оно выбрало эту. Идеальная, изощренная темница. Тело ребёнка, лишенное силы, окруженное врагами, и разум, знающий всё, что их ждёт.
Почему? Это издевательство? Изощрённая месть за то, что во снах о прошлых жизнях, в агонии их конца, я пытался бороться, пытался сопротивляться, не желая ломаться под тяжестью чужих судеб? За то, что не сдавался?
Или это не наказание, а шанс? Единственный, последний шанс прожить жизнь, где у меня будет власть? Настоящая, абсолютная, безусловная власть, о которой я, раздавленный опытом сотен чужих судеб, мог только мечтать. Власть, которая позволит не просто выжить, но и перекроить мир под себя.
Иван Грозный. В моём сознании, в том, что осталось от моей первой, настоящей жизни, это имя было синонимом кровавого террора. Тиран, параноик, убийца. Но та, первая жизнь, была давно, стерлась, как старый пергамент. Теперь мой разум, перегруженный, как архив Ватикана, обрывками академических исследований, монографий, спорами историков и, что важнее, личными воспоминаниями сотен людей, живших в эту эпоху, видел картину совершенно иначе.
Он не был ни тираном-самодуром, ни безумцем. Он был одиноким, отчаявшимся правителем, который всю свою долгую, несчастную жизнь пытался вытащить эту огромную, неповоротливую, раздробленную страну из цепких лап феодального хаоса, из болота княжеских распрей и боярских междоусобиц. Он строил Государство. Единое. Централизованное. С законами, армией, будущим. Он тащил эту махину на себе, как Сизиф свой камень, и почти преуспел, почти дотащил до вершины.
Вот только ничего у него не получилось. Даже за пятьдесят три года борьбы, крови и невероятного напряжения сил он так и не смог сломить систему. Бояре оказались сильнее. После его смерти все вернулось на круги своя, откатилось назад, в привычную смуту и грызню за власть и кормления.
Но сейчас мне семь лет. Мать только что умерла. Впереди — самые страшные годы. Годы унижений, страха, голода и бессилия, которые и выкуют из этого напуганного ребенка того самого Ивана Грозного, одержимого идеей искоренить боярство как класс.
Я знал историю. Я знал каждый их следующий шаг. Я знал, кем станет Иван.
Но я — не Иван. Я — тот, кто помнит всё. Кто прожил сотни жизней и знает больше, чем мог знать любой человек из шестнадцатого, да и из двадцать первого века. Я обладал оружием, которого не было у него — знанием будущего.
Могу ли я это изменить? Прожить эту жизнь иначе?
Или Существо заставит меня пройти тот же самый кровавый путь, шаг в шаг, наслаждаясь моим отчаянием со стороны, как зритель в театре?
Двери Средней палаты, распахнутые настежь отчаявшейся женщиной, больше не закрывались. И вот сейчас, вслед за Аграфеной, словно прорвав плотину, в палату хлынул многоголосый женский плач. Ворвались остальные няньки, «мамки», постельницы — целый выводок женщин, чья жизнь и благополучие были неразрывно связаны с покойной государыней. Они создавали ту самую атмосферу хаотичного, липкого, парализующего волю горя, в котором тонет любой здравый смысл. В их вое не было ни капли искренности, лишь ритуальная истерика и животный страх перед туманным, неясным будущим, где они могли потерять всё.
Я смотрел на них, как на помехи в старом радиоприемнике. Много шума, очень много шума, и ни крупицы полезной информации. Лишь бессмысленная суета и паника.
— Полно тебе, Ографена, слёзы-то лить. Негоже при государе так убиваться! — Раздался сухой, властный, лишенный всяких эмоций голос, который мгновенно, как острый нож, разрезал густой, вязкий женский гвалт.
В палату вошел Иван Юрьевич Шигона-Поджогин. Мой «дядька», воспитатель. Человек, который был верной тенью моего отца, Василия, и считался одним из умнейших и честнейших людей своего времени. Он выглядел как человек, который уже все просчитал на десять ходов вперед и теперь лишь расставляет фигуры на доске. Вот только я знал, что в этой партии он поставит не на ту фигуру и очень скоро падет, раздавленный боярской грызней.
Высокий, но не громоздкий, а скорее жилистый, с широкими плечами, которые не мог скрыть даже простой, темный кафтан без единого украшения. Тёмная, с обильной проседью борода, усталые, но очень внимательные глаза