Петербургский врач 6 - Михаил Воронцов
Все стали подниматься, разбирать шинели. Лихарёв придержал меня за локоть.
— А вам, доктор, особая просьба. Вернее, приказ. — Он смотрел на меня без улыбки, хотя говорил вроде как в шутку. — Если ночью полезут и завяжется драка, вы из своей норы не высовывайтесь. Стрелков у меня хватает, каждый казак с винтовкой родился. А вот залатать раненого да выдумать какую-нибудь хитрую штуку вроде вашей мины или этого глушителя, таких у меня нет. Так что не обессудьте. Увижу, что вы со своим иностранным самопалом в атаку побежали, велю запереть в землянке и часового приставлю. Двух. Даже трех.
— Шутите… — сказал я.
— Наполовину. — Он не улыбнулся. — Вторая половина серьёзная. Беречь себя будете?
— Буду, — сказал я. — В драку не полезу. Обещаю. Моё дело потом, когда стрелять закончат.
— Вот и отлично.
Я вышел из штабной землянки в темноту. Небо расчистилось, повытянуло облака. Стояли крупные холодные звёзды. С залива тянуло сыростью и тиной. Отлив ушёл далеко, обнажил отмель, и оттуда несло гнилью, как всегда в этот час. Я дошёл до своей землянки, откинул полог и залез внутрь.
Тесно, но тепло. Печурка, топчан, ящики с медикаментами вдоль стены, стол из снарядной укупорки. Я разделся не до конца, скинул только сапоги, лёг поверх шинели. Кольт вынул из кобуры и положил рядом, под руку, на ящик. Смит-вессон рядом, мало ли что. Ситуации бывают такими, что перезаряжать некогда и надо хватать второй ствол. Сейчас поспать бы, но не спалось. В голове крутилась эта трубка с прокладками, я мысленно собирал её и разбирал, прикидывал, чем стянуть, где взять шайбы. Так, за этой возней, и задремал.
Проснулся от выстрела.
Один, потом сразу россыпь. Винтовки, часто, беспорядочно, и следом крик. Я сел на топчане в темноте. Сон слетел мигом. Началось. Лихарёв как в воду глядел.
Стрельба густела. Ударил залп, другой, где-то далеко влево бахнула наша трёхдюймовка, коротко, зло. По крыше простучало, будто кто горсть камней бросил. Пули шли поверху, срезали камыш. Я нашарил кольт, взвёл и сел, привалившись спиной к земляной стене, у самого входа. Полог откинул на палец, чтоб видеть. Небо то и дело озарялось вспышками, красноватыми, короткими.
Сидеть в норе, когда снаружи бьются, дело плохое. Руки чешутся выйти, помочь своим, а нельзя. Обещал ведь. И приказ был. Умом я понимал, что Лихарёв прав, толку от еще одного человека в перестрелке немного, только пулю поймаю сдуру. А зашивать потом кто будет. Но сидеть всё равно тяжко. Я сжимал рукоять кольта и слушал, как оно там, снаружи, пытаясь разобрать по звуку, что там происходит.
Кто-то пробежал мимо землянки, тяжело, по грязи, шлёпая. Крикнули по-русски, зло, матерно. Значит, свои. Не пробились японцы. Стрельба шла и дальше, по направлению к воде. Японцы, видать, лезли оттуда, из камыша. Но мы были готовы и встретили незваных гостей как надо.
Всё это тянулось долго, хотя, наверное, не больше двадцати минут. Потом стрельба стала реже, вразнобой, потом смолкла совсем, только одиночные хлопки где-то у воды, добивали, должно быть, отставших. И тишина. Тишина после боя, в которой ухо ещё звенит и ждёт нового выстрела.
Я досидел ещё немного для верности. Потом обулся, сунул кольт в кобуру и вылез.
Снаружи метались фонари. Еще тянуло пороховой гарью, резко и кисло. Кто-то кричал. Меня позвали почти сразу.
— Ваше благородие! Доктор! Раненые! Кузьма Лукич, скорей!
Отбились, стало быть. А раненые всегда есть. Без них, к сожалению, после боя редко бывает.
В операционной землянке уже горела карбидная лампа, белым, ярким, и Кузьма Лукич, засучив рукава, раскладывал на застеленном чистой простынёй ящике инструменты. Повезло мне с фельдшером, можно сказать прямо.
— Двое тяжёлых, Вадим Александрович, — сказал он — И по мелочи царапаных есть. Тех потом. Первого несут.
Первого внесли на шинели, четверо. Молодой казак, лет двадцати, серый весь, губы закушены. Пуля в бедре, высоко. Штаны напитались тёмным, но не хлестало, значит, крупную не задело, а то бы уже вытекло всё. Я разрезал штанину, посмотрел. Входное с наружной стороны, аккуратное, чёрное. Выхода нет. Сидит внутри, в мясе, где-то у самой кости.
— Хлороформ, — сказал я. — Кузьма Лукич, маску. Считай, держи пульс.
Хлороформа было в обрез (этим хозяйственным вопросом надо будет заняться), но тут без него никак, наживую нельзя, человек с ума сойдёт от боли и мне всё дело испортит дёрганьем. Кузьма Лукич наложил на лицо казаку марлевую маску, капнул из склянки, размеренно, по капле. Казак задышал тяжело, замычал, стал считать, сбился, обмяк. Уснул.
Я взял пуговчатый зонд, ввёл в канал, осторожно, чувствуя кончиком дорогу. Зонд пошёл вглубь, вкось, вдоль бедренной кости, и упёрся во что-то твёрдое, но не в кость, в кости отдача другая. Вот она. Засела глубоко, зараза, у самой надкостницы, но, слава богу, бедренную артерию обошла, а то бы этот казак уже был не жилец.
Я расширил рану скальпелем по ходу зонда, немного, сколько нужно, чтоб пролез корнцанг. Крови прибавилось, потекло, я тампоном промакивал, чтоб видеть. Один сосуд забил струйкой, помельче, я его прихватил зажимом, перевязал шёлком, узел затянул. Потом завёл корнцанг по зонду, вглубь, нащупал пулю губками. Она вертелась, уходила, свинец мягкий, скользит. Со второго раза прихватил как следует, потянул на себя плавно, без рывка, чтоб не сорвалась и не наделала нового ходу. Пошла. Вышла с чмоканьем, вся в тёмной крови, смятая с одного бока о кость. Я бросил её в лоток, звякнула.
— Ушла родимая, — сказал Кузьма Лукич с удовлетворением. — Пульс держится, ваше благородие. Хорошо идёт.
Дальше проще. Я прочистил канал, промыл, проверил, не осталось ли в глубине клочка сукна или ещё какой дряни, затащенной пулей. Это в ране хуже самой пули, от этого нагноение и антонов огонь. Вроде чисто. Тампонировал йодоформной марлей, неплотно, чтоб отходило, чему надо. Наглухо такую рану зашивать нельзя, загниёт изнутри. Наложил повязку, прибинтовал. Час работы, ну, чуть меньше.
—