Отступление - Константин Градов
Они прождали лишнего. Прождали ровно столько, сколько нужно немцу, чтоб дотянуться до края. Кто-то из них наконец сам, без чина, крикнул отходить. Поздно крикнул и дорого. Троих я недосчитался с этого края.
Я это увидел уже отходя, оглянувшись, — увидел, что край не снялся вовремя, а почему не снялся, понял позже, когда дошли уцелевшие и сказали про унтера. И в ту минуту, когда я это понял, у меня в голове, поверх боя, поверх счёта, встало холодно и ясно одно, короткое, деловое: запасной старший не по взводу, не по книжке, не «кто старше останется», а здесь, у этой ямы, у этой груши, у этих людей. Названный вслух. Повторённый ими. Везде. Всегда.
Я поправил это в себе тут же, на отходе, не дожидаясь разбора, — как вчера под тремя дубами поправил про близкое и крытое…
Последним снимался я. Дал Зотову знак; тот отработал свои десять счётов, свинтил замок, велел Акимову тащить кожух, и максим ушёл с площадки на плечах у двоих. Прошка снялся с груши чисто, как по нитке, — этому я порадовался бы, кабы было чем. Рота утекла. Немец, поняв, что берег пустеет, полез было следом — но за нами уже была лощина, крытая от глаза, и в лощине он нас на время потерял, а мы этим временем и жили.
* * *
Дорога открылась нам за лощиной, на выходе к трём мосткам, — и на дороге была не война, а бегство, только ещё не понявшее про себя, что оно бегство.
Я такого прежде не видел — во всяком случае, не в таком виде. Обычная просёлочная дорога, разъезженная, весенняя, шла с запада на восток, и по ней, навстречу нам и рядом с нами, тянулись подводы — не военные, крестьянские. Телеги, гружённые всяким скарбом: перины, сундуки, прялка торчком, привязанная к грядке; на одной телеге сидели дети, много, мал мала меньше, и глядели на нас круглыми глазами. За телегами шли люди пешком, гнали корову, вели в поводу лошадь, несли узлы. И гуси — откуда-то взялись гуси, целый выводок, — шли сами по обочине, вытягивая шеи, и баба гнала их хворостиной, и было это так по-домашнему, так не к месту здесь, что у меня на миг сбилось в голове, где я и что за день нынче стоит на дворе.
Они уходили. Они уходили на восток, как и мы, от того же немца, — но они не понимали главного, того, что понимал всякий из нас: что мы не защита им, а такое же бегущее, только с ружьями.
К трём мосткам мы вышли к вечеру. Там уже был Окунев — с частью штаба, со второй ротой, с ранеными, которые дошли; с теми, кто дошёл. Батальон вышел, но вышел не батальоном: вышли роты, поредевшие; вышли связки, неполные; вышли одиночки, прибившиеся неведомо от кого. Третьей роты не было вовсе.
Я доложил Окуневу коротко: рота прикрыла, снялась, идёт; потерял на отходе столько-то. Он выслушал, кивнул. Разбора устраивать не стал — не тот час. Только сказал, глядя не на меня, а на дорогу, по которой всё тянулись и тянулись подводы, и телеги, и узлы, и гуси:
— Вывел я их, Северцев. Почти всех вывел. А смотрю на это, — он повёл подбородком на дорогу, на беженцев, на весь этот утекающий на восток мир, — и не знаю, куда я их вывел и надолго ли. Мы уходим, а немец за нами не поспешает — ему спешить некуда, он и так дома. — Он снял пенсне, потёр переносицу. — Правы мы с тобой были, что снялись. Правы. А правота эта такая, что от неё во рту горько. Батальон я сберёг — а куда его теперь, сбережённый, вести, того мне никто не сказал и, сдаётся, не скажет. Иди, устрой людей на ночь. Завтра пойдём дальше. Куда дальше — узнаем, когда придём.
Я пошёл устраивать людей. Впереди была ночь, а за ночью — дорога всё дальше на восток, и беженцы на ней, гонящие свою корову, и телеги с детьми, и немец за спиной, которому некуда торопиться; и на всю эту тянущуюся версту у нас было ровно то, что мы отошли на день раньше, чем нас взяли бы в мешок. Завтра предстояло отойти снова, и послезавтра снова, — и, укладывая людей на ночь по чужим сараям, я всё считал про себя, сам не зная зачем, сколько ещё раз надо оказаться правым вот так, чтобы это кончилось.
Глава 8
«Полка нет»
Пятые сутки мы шли на восток, и к этому утру дорога перестала быть дорогой, а сделалась руслом, по которому текло всё сразу.
Я стоял на обочине, пропускал мимо себя это течение и не мог сосчитать его. Считать было нечего: счёт предполагает, что вещи разложены по разрядам, а тут разрядов не осталось. Шла пехота — не рота, не батальон, а прядь пехоты, десятка в полтора, с одним унтером и без офицера, и на плечах у них были номера трёх разных полков. За ними, обгоняя, лезла патронная двуколка, порожняя, с обломанным дышлом, которую тащили в поводу, потому что запрячь было некому и нечего. За двуколкой брело орудие — трёхдюймовка, одна, без передка, без прицела: прицел, как я после узнал, сняли и несли отдельно, в мешке, чтоб не достался германцу, а само орудие волокли шестеро на постромках, как волокут утопленника из полыньи. Между колёс, под самой осью, шли раненые — те, что могли идти. Тех, что не могли, везли выше, на самой пушке, привязав к станинам, и один из них при каждом толчке говорил ровно, не жалуясь, а как отсчитывают: «Тише. Тише. Тише». Никто его не слушал. Тише было нельзя.
Я смотрел на это и сперва по привычке пытался разложить дорогу в уме: где голова, где хвост, кто кому подчинён и кто что тащит.
Не вышло.
Голова была у каждой прядки своя, хвост — тоже, а подчинения не было вовсе: старший шёл, покуда за ним шли,