Галиция - Константин Градов
Окунев ехал в голове колонны верхом, ссутулясь в седле под намокшей шинелью внакидку, и вид имел озабоченный. На одном из привалов он подозвал меня поглядеть карту. Карта была скверная, австрийская, трофейная, с чужими названиями, и он держал её под полой шинели, чтоб не размокла.
— Вот сюда нам, прапорщик, — ткнул он заскорузлым пальцем в безымянную для меня точку среди холмов. — Тут собирается полк, к какому нас придают. Дивизия, сказывают, потрёпана крепко в здешних боях, оттого нас, сборных, и суют в дыру — затыкать. — Он поднял на меня тяжёлый взгляд поверх пенсне. — Тут наступают; а где наступают, там и кладут гуще. Так что ты гляди. Дело начнётся скоро.
— Дойдём — поглядим, господин подполковник, — сказал я. — Покуда дойти бы.
— Дойдём, — буркнул он, складывая карту. — Куда денемся. Веди.
Я воротился к своим. Полурота моя растянулась вдоль обочины на коротком привале. Зотов, как всегда, был при своём максиме — проверял на двуколке под брезентом, не залило ли чего, не отсырел ли холст ленты. Прошка пристроился рядом с ним, такой же серьёзный, и перенимал хозяйскую повадку: чего Зотов коснётся, того и он. Сорока сидел на корточках, дымил наконец-то разрешённой трубкой и щурился на низкое небо, будто высматривал в нём что.
— Что, Кузьма Лукич, нагадал по тучам? — спросил я, присаживаясь рядом.
— Дождь нагадал, вашбродие, — отозвался он степенно. — Большой, надолго. У меня к погоде колено заговорённое, вернее барометра. Ноет — стало быть, мокнуть нам ещё неделю, не меньше. — Он пыхнул дымом и кивнул на хаты под холмом, где у плетня жалась стайка чумазых ребятишек, глазевших на чужое войско. — Гляди-ко, и тут детва. Что наша, что ихняя — одинаково сопливая. Своих, поди, под Тамбовом так же у плетня оставил.
Я поднялся, прошёлся по своим и скомандовал подыматься. До места было ещё далеко, а свет в этакую погоду уходил рано.
* * *
К месту мы в тот день так и не дошли — застряли.
Верстах в двух от цели дорога ныряла в низину. Через низину шла гать — старая, латаная, брёвна поверх топкого ручья, разлившегося от дождей в порядочное болотце. На гати всё и встало. Когда мы подошли, там уже сбилась пробка. Чей-то обоз. Маршевая рота. А посерёдке, поперёк всему, — застрявшая батарея.
Орудие сползло колесом с брёвен. Засело намертво. Передок завалило набок. Лошади рвали постромки, били, разбрызгивая жижу. Ездовые орали. Номера, по пояс в грязи, налегали на спицы скопом — и без толку. Орудие не шло. Оно только садилось — на вершок, на другой, всё глубже. Позади копилось всё, что шло следом. И копилось зло. Свет уходил. Дождь не унимался. Ночевать в этой гнилой низине охотников не было.
Я подобрался ближе, поглядел — и выдал решение раньше, чем подумал, надо ли мне в это лезть. Тянули неправильно. Налегали скопом, толкали орудие вперёд и вглубь, в самую топь. Оттого оно и садилось пуще. А надо не толкать. Надо вывешивать и стелить. Вагу под ось. Настил из жердей под колесо. И не пихать гужом, а тащить враскачку, рывками, в одну сторону, по команде.
Дело было не моё. Батарея чужая, часть чужая. Лезть распоряжаться к чужим — последнее дело, по головке не гладят. Но и куковать тут до ночи не улыбалось. А пуще того свербела привычка: вижу, как надо, а делают не так.
— Сорока, Зотов. Берите десяток. Жердей вон с того плетня. Кол под ось. — Я кивнул на гать. — Поглядим, что за пушкари.
Мои двинулись к плетню. И тут сбоку, верхом, подъехал чужой офицер. Молоденький, чистенький, в новой, не обмятой ещё шинели, при шашке. Из батарейных. Осадил коня и поглядел на меня сверху вниз — с тем выражением, какое бывает у человека, на чьём участке распоряжается посторонний.
— Это что такое? — спросил резко. — Кто велел? Прапорщик, вы по какому праву суётесь к моим людям?
Я выпрямился. Под левой лопаткой потянуло.
— По такому праву, господин подпоручик, что мне за вашим орудием до ночи тут куковать, — сказал ровно, без сердца. — А так, как тащат ваши, его не вытащить. Только глубже посадите. Дозвольте моим — через четверть часа дорога чиста. Не дозволите — воля ваша. Стойте дальше.
Он покраснел. Открыл было рот — сказать, должно быть, что и без меня управятся. Но тут орудие за его спиной особенно жалко хлюпнуло, садясь ещё на вершок, лошади рванули впустую, и кто-то из его же номеров, чёрный по уши, в отчаянии гаркнул:
— Да дай ты им, ваше благородие! Всё одно ж тонем!
Офицерик оглянулся. На тонущую пушку. На потерянных людей. На злую очередь, копящуюся позади. И сдался.
— Делайте, — буркнул он, отворачиваясь. И сделал вид, будто распоряжается сам.
Пушку мы вытащили в двадцать минут. Подвели вагу под ось. Кинули под колесо настил из жердей и хвороста. Зотов, ухватистый в этаком деле, стал к комлю ваги, поплевал на ладони.
— Не толкай! — гаркнул он на батарейных. — Враскачку бери, по моей руке!
Налегли.
— И — взяли!
Десяток глоток ухнул в лад. Орудие качнулось.
— Ещё — взяли!
Качнулось пуще. Поползло. Жерди трещали, уходя в грязь, но держали.
— Пошла, родимая, пошла!
И орудие, чавкнув напоследок всей утробой болота, выползло на твёрдое и стало. Очередь позади загомонила одобрительно.
Подпоручик процедил мне сквозь зубы что-то вроде благодарности и поскорее отъехал, не желая длить неловкость. Я поглядел ему вслед. Выручку он забудет к утру. А обиду — что распоряжался на его глазах чужой прапорщик и вышло по-чужому, а не по его, — обиду такие помнят долго. Ну да бог с ним. Не последняя пушка на этой войне.
И тут, далеко, за холмами, ровно, утробно бухнуло — раз, другой, третий. Тяжёлое. Не наше и не близкое — но и не за тридевять земель. Фронт. Впервые я услышал его так близко, и весь мой десяток на гати разом примолк, повернув головы на запад, будто там, за серой пеленой, можно было что разглядеть.
* * *
Заночевали мы, не дойдя, в брошенной фольварке на отшибе — несколько мазаных хат вокруг панского дома без хозяев, с выбитыми окнами и распахнутыми настежь дверьми. Слышно было, как шуршит солома, как двигают что-то тяжёлое, как переругиваются вполголоса из-за места поближе к ещё тёплой с вечера печи. Кто-то уже похрапывал — намаялись, валились спать не евши. Бытьё налаживалось