Галиция - Константин Градов
Я обходил гряду, переступал через своих, накрытых шинелями, и в груди у меня было пусто и холодно. Гряда взята. Подступы к мосту очищены. Пехота пройдёт по нашим мосткам, а для подвод и орудий теперь можно спокойно восстанавливать настоящий пролёт. По реляции — удача. А по моему счёту удача эта не сходилась с ценой.
Конопатый был жив. Сидел на бруствере, тряс головой, не веря, что цел, и глядел на свои руки так, будто они чужие. Выжил. Дозрел, как сказал Окунев. Новая рота заплатила нынче первую кровь уже как одно целое, и заплатила, как всегда, не теми, с кого спрос, а теми, кто подвернулся.
Лагунова я нашёл у проволоки. Рукав у него был распорот, на щеке засохла кровь — чужая или своя, не поймёшь. Рядом лежал один из молодых с перевязанным бедром, и Лагунов держал ему флягу, пока тот пил.
— Своих сосчитал?
— Сосчитал, ваше благородие. Одного убило. Двоих зацепило. Остальные здесь.
— Приказ не потерял?
— Не потерял.
Я кивнул и пошёл дальше. Хвалить его было рано. Наказывать — уже не за что. Впервые его слова обошлись ему самому не дешевле, чем тем, кто их слушал.
А после, когда я проверял посты, окликнул меня сибиряк. Он стоял над пулемётным гнездом в риге, — и глядел вниз, в гнездо, без злобы, с тем спокойным охотничьим интересом, с каким глядят на добытого крупного зверя. Я подошёл.
В гнезде, привалясь спиной к каменной кладке, сидел австрийский офицер. Живой. Граната, что мы метнули в оконце, достала его осколком в бок и в ногу; он был сер лицом, зажимал бок ладонью, и сквозь пальцы у него темнело, но в обморок он не падал и глаз не закрывал. Глядел на нас снизу вверх — твёрдо, без страха, без угодливости. Рядом валялся его пулемёт, перевёрнутый взрывом, и лежали накрытые его люди — расчёт, что держал гряду до последнего и полёг тут весь, кроме него.
Это его пулемёт стоил нам броска на ригу. Это он держал гребень, когда прочие подались. И вот он сидел тут, последний живой из своего расчёта, зажимал распоротый бок и глядел мне в лицо.
* * *
Я велел его не трогать и позвать толмача.
Звать пришлось из обоза, и покуда он шёл, я присел на корточки подле австрийца, разглядеть рану. Мундир на боку набряк и потемнел, и сквозь распоротое сукно, когда он отнимал на миг ладонь, тяжело, толчками выступала кровь и стекала за пояс; ногу осколком зацепило вскользь, кость была цела. Бок был распорот скверно. Шанс у него оставался, если быстро довезти, остановить кровь и если осколок не взял глубоко нутро. Я кликнул ротного костоправа, велел перевязать туго, остановить кровь. Костоправ полез было со своим бинтом, австриец напрягся, отвёл его руку коротким упрямым движением — не дамся, мол. Я грубо схватил его за челюсть, посмотрел в глаза, меньше чем на секунду, и разжал, он что-то понял, опустил руку, дал себя перевязать, не сводя с меня глаз, пока костоправ затягивал холст вокруг распоротого бока и кровь медленно проступала сквозь первый же слой повязки.
Подошёл толмач — нестроевой, шустрый, говоривший на всех тамошних наречиях. Подтянулись и любопытствующие: дело кончилось, людей отпустило, и они липли поглядеть на пленного офицера, как липнут на всякую диковину. Сорока стал поодаль, опершись на винтовку. Стоял Михеев, прибывший с обозом считать трофеи. Стоял молодой связной от Окунева, прискакавший за докладом, — и этот глядел особенно жадно, во все глаза. Свидетелей собралось довольно.
— Спроси, кто он, — сказал я толмачу.
Толмач спросил. Австриец ответил коротко, с трудом, придерживая бок. Оказался обер-лейтенант из батальонной пулемётной команды; по говору и по фамилии — не венец, а из чехов, из Богемии. Воевал, стало быть, за того императора, что чехов жаловал не больно, — а держал гряду до последнего и расчёт свой положил весь. Я поглядел на него заново.
— Спроси, отчего не отошёл, — сказал я. — Прочие отошли. Он остался. Зачем?
Толмач перевёл. Австриец слушал, глядя на меня, ответил не сразу. Сказал что-то ровно, без рисовки. Толмач замялся, подбирая.
— Говорит… приказ был держать переправу, ваше благородие. Покуда жив, говорит, держать. Он и держал.
Я мотнул головой. Тут и переводить было нечего — я понял бы и без толмача, по одному его лицу. Приказ был держать; он держал, и положил за чужого ему императора своих людей, и едва не лёг сам. Держал толково, по-хозяйски, как держал бы и я на его месте; оттого мы и умылись об его ригу кровью.
— Скажи ему, — проговорил я толмачу, — расчёт у него дрался крепко. Он нам гряду задёшево не отдал. Это я ему как солдат солдату.
Толмач перевёл. Австриец выслушал, и что-то дрогнуло в его сером лице, — не благодарность за пощаду, в которой он, видно, и не сомневался, а иное, чему я тогда и названия не подобрал. Он чуть склонил голову — насколько мог, придерживая бок, — и ответил.
— Говорит, — толмач опять помедлил, — ваши обошли болотом. Он, говорит, болото за непролазное держал, оттого справа в нём и не стерёг. А по сухому, говорит, ждал. Не туда, говорит, ждал. Хорошо обошли.
Я дрогнул углом рта. Вот, стало быть, как: и впрямь ждал по сухому, и впрямь посадил там встречающих — я угадал верно, и угадал не зря. Похвала вышла суховата, по делу, без сладких слов — самая для меня лестная. Только радоваться ей я себе не позволил: те кто лежат под шинелями за эту мою угадку заплатили сполна, и их теперь похвалой не подымешь.
— Воды дайте ему, — сказал я. — На носилки, вместе с нашими ранеными. Через мостки перенести бережно. На том берегу подводы ждут — там и уложите, и