Городской голова. Том 3 - Роман Тард
— Вы в субботу часов с пяти будете на ногах?
— С пяти. Кулич — на четыре с половиной часа в печь, потом стоит ещё час. Пасху творожную я в пятницу к обеду закончу, она ставится отдельно, в холодное место.
— Помощь нужна?
— Только не мешай, Павел. У меня все руки в нужный момент будут заняты.
— Понял.
Она слегка улыбнулась — той узкой бабушкиной улыбкой, которой за последние месяцы у неё прибавилось.
Помолчав, добавила — уже о другом:
— Анна не приедет.
— Не приедет.
— У Лемешевой постовая программа без светских каникул на православную Пасху. Я понимаю. У них там, я думаю, какие-то лекции, которые во время русской недели не отменяются — европейский календарь.
— Скорее всего, так. Я ей кулич отправлю. Прохор поедет в Казань с почтой в субботу до Пасхи — через Ильинского передадим, Ильинский в Петербург с понедельной партией товара отправит верховым курьером. К Светлой среде Анна получит. Может быть — ко вторнику, если курьер будет хороший.
— Ты ей и письмо приложи.
— Приложу.
Аграфена помолчала. Я видел, что она ещё что-то хочет сказать, но подбирает.
— Павел. Я с Мохначёвыми буду держаться спокойно, ровно, без расспросов.
Я поднял глаза от газеты.
— Я понимаю, что приезд их — не только пасхальный, и что у них есть надежда, в которую они не разговором будут проходить, а жестами. Я не буду им подыгрывать и не буду противодействовать. Анна сама решит, когда вернётся в июне. Я ей мать-не-мать, я ей бабушка, и моё дело — быть тут, когда она приедет, а не торопить её решения отсюда.
Я слушал её ровно, не прерывая.
Это была формула, которую я записал у себя в зелёной тетради тем же вечером дословно. У Аграфены в восемьдесят первом году такой собранной внутренней позиции не было — она в любом сложном вопросе давала или прямой совет, или прямую тревогу. К весне восемьдесят второго у неё нашлось это другое — тихое, мудрое, спокойное.
— Аграфена Тихоновна. Это правильно сказано.
— Это не сказано, Павел. Это решено внутри. Я три недели об этом думала.
— Тогда — особенно правильно.
Она кивнула — той же узкой улыбкой — и встала, понесла список на кухню.
В субботу двадцать седьмого марта, в Великую субботу, в два часа дня к нашему дому подъехали трое саней. Мохначёвы прибыли вовремя.
Я вышел на крыльцо в шубе. Мохначёв-отец первым выходил из первых саней — Николай Петрович, седоватый, в ровном тёмно-сером пальто, в шапке-ушанке, подбитой чёрным каракулем. Из вторых — его сестра Софья Михайловна Лопатина (имя её я наконец услышал в полный голос; в Аннином январском письме она упоминалась как «тётя Сонечка», без отчества). Старшая сестра Николая Петровича, бездетная вдова с семьдесят девятого, переехавшая к нему после смерти его жены вести хозяйство и растить девочек — невысокая, круглолицая, в тёплой шубке с песцовым воротником, лицо доброе и умное в одной мере. Из третьих саней — две девочки и Кошкин: впереди Вера, выше Анны на полголовы, тёмненькая, с такой же серьёзной складкой у рта, какую я знал по рассказам Анны; за ней Зина, четырнадцати лет, кудрявая, румяная, с глазами как угольки, очень любопытная. Кошкин помог им выйти, потом достал из-под сиденья дорожные саквояжи.
Аграфена стояла на крыльце рядом со мной. Софья Михайловна пошла к ней первой — привычно, почти по-родственному. Они обнялись на крыльце, обменялись словом:
— Аграфена Тихоновна. Спасибо, что приняли.
— Софья Михайловна, что вы. У нас готово.
Мохначёв-отец подошёл ко мне.
— Павел Андреевич. Спасибо.
— Николай Петрович, рад. Дорога?
— Ровная. По нынешним мартовским ничего особенного — четыре дня, две ночёвки, в Кашине и в Костроме. У меня сани крепкие, кучера у моего шурина в Тверской уезде — старые, надёжные.
Мы прошли в дом. Прохор и Глафира приняли пальто и шубы, унесли в комнату для верхней одежды (она у нас при входе, Стрешневский дом старого типа). Мохначёвы прошли в гостиную; Аграфена с Софьей Михайловной — на второй этаж, показывать гостевую комнату.
Кошкин остался в передней, ждал указаний.
Я подошёл к нему.
— Анатолий Иванович. С Морозкиным договорено — он Вас ждёт у себя.
— Я знаю, Павел Андреевич. Мне Николай Петрович в Костроме сказал. К Морозкину поеду к четырём, вещи только сейчас оставлю в передней. До службы вечером свободен.
— Хорошо. К ужину — у нас, в шесть. Ужин постный, последний.
— Буду.
Кошкин держался ровно. У него всю эту встречу было такое выражение лица, какое обычно бывает у людей, которые волнуются, но решили не показывать. Я это в нём за полтора года уже выучил — Кошкин с ноября восемьдесят первого, когда я его в первый раз увидел в Твери, стал внутренне устойчивее. Что-то у него к этой Пасхе уже сложилось — окончательно, одной формой. Я ещё не знал, какой.
В шесть часов к ужину собрались за длинным столом столовой все восемь: я, Аграфена, Николай (он в этот вечер был тише обычного, наблюдал гостей с интересом, но без излишних слов), Мохначёв с Софьей Михайловной, Вера, Зина, Кошкин.
Глафира подала уху из судака — она в постовом семействе делает её очень хорошо, голова и хвост вываренные отдельно, бульон чистый. Потом — постный пирог с грибами, овощи на пару, чёрный хлеб, чай.
За столом разговор шёл сдержанный, как и положено в Великую субботу. О дороге, о тверских земских делах (Мохначёв рассказал о новом проекте больницы для Тверского уезда — двухэтажное каменное здание на тридцать шесть коек, проект архитектора Соколова, ожидаемая стоимость восемнадцать тысяч), о петербургских новостях через Веру (она писала отцу регулярно — про Сеченова, про общее преподавание, про девочек в пансионе Лемешевой, про посещения музеев в свободные дни). Имя Анны произносилось в обычном деловом контексте — без особого значения, но и не избегая.
В одной точке Мохначёв