Петербургский врач 5 - Михаил Воронцов
Прошел я вдоль состава до хвоста и обратно. Поезд за полдня сделался другим. Утром это был просто длинный ряд вагонов, тыловой, сонный. Теперь из каждой теплушки торчали свежие бойницы, по бокам темнели мешки, у дверей лежали топоры. Состав готовился молча и серьезно. Когда придут враги, не знал никто. Что придут, никто не сомневался.
На соседнем пути стоял встречный, шедший с фронта в тыл. Теплушки у него были такие же, в бойницах и мешках, только мешки порванные, а стены в свежих сколах, белых, как раны. Из приоткрытых дверей тянуло карболкой и еще чем-то тяжелым, сладковатым, что я узнал сразу. Санитарный. Везли раненых. У одной двери стоял фельдшер в грязном халате, курил и глядел в никуда. Я хотел подойти, спросить, как там, на Хингане, но не подошел. Все и так было написано на этих стенах.
К сумеркам работа на путях стала стихать. Топоры смолкли, мешки перетаскали, и над составом повисла тишина, какая бывает перед чем-то. Где-то в голове поезда коротко свистнул паровоз, пробуя пар. В классных вагонах один за другим прятались за шторы огни. Эшелон укладывался на ночь, без суеты и почти без света.
Чуть подальше, на третьем пути, грузили на платформы пушки. Заамурцы накатывали их по дощатым сходням, налегая всем гуртом, и фельдфебель командовал в голос, чтоб тянули разом. Орудия закатывали, крепили, зачехляли, кидали следом длинные ящики со снарядами. Все это пойдет за нами, к тому же Хингану, и не сегодня-завтра тронется следом.
К себе я возвращался уже в потемках. В вагонах было тихо и зябко, лампы притушены, по коридорам гулял сквозняк. Где-то впереди, в офицерском купе, желтел огонек, слышались голоса и смех. К нему-то я и завернул, прежде чем заняться своим делом.
Оболенского я застал в купе. Он сидел у окна с разобранным наганом на коленях и любовно протирал каждую часть, как протирают не оружие, а что-то живое и дорогое сердцу. Лицо выглядело довольным. Дуэль с Громовым, как видно, уже подзабылась.
— Вот это я понимаю, Вадим Александрович, — сказал он, подняв голову. — Наконец-то дело. Не карты, не путешествие это бесконечное. Настоящая охота. Сами разбойники к нам пожалуют, искать не надо. Хоть погляжу на них.
— На разбойников поглядеть хотите?
— А хоть бы и на разбойников. Все живее, чем киснуть тут.
Я промолчал. Объяснять ему, что охота бывает обоюдная и что в темноте дичь с охотником меняются местами легко, не имело смысла. Не услышал бы.
А думал я в это время о другом совсем. Не о пулях. Пуля штука честная. Пробила навылет, и либо задела важное, либо нет, тут все ясно. Страшнее другое. Бьет такая пуля в дощатую стену и разносит ее в щепу, и щепа летит внутрь веером, длинная, острая, грязная. И стекло, если выбьет окно. Осколок режет не хуже скальпеля, только края рваные, и тащит в рану и грязь, и волокна сукна, и древесную труху. А это уже не аккуратная дырочка. Это нагноение, столбняк, газовая гангрена. Человек гниет заживо, и что-то сделать с этим сложно. Видел я такое, и не раз.
— Господа, послушайте дельный совет. Случись стрельба, главная беда не пули, а щепа и стекло. Развесьте по стенам шинели, киньте тюфяки вдоль досок. Хоть чем-нибудь завесьте. Это придержит щепу и осколки погасит. Дело пяти минут.
Зуров поднял на меня взгляд и усмехнулся.
— Тюфяками обвешаться? Доктор, побойтесь бога. Мы офицеры или кто? Засмеют до самого Харбина. А потом продолжат смеяться и дальше.
— Верно говорит, — отозвался Горшков, не открывая глаз. Он дремал у стены. — Пускай мужики мешками обкладываются, им по чину положено. А нам не пристало. Залезем в перины, после не отмоемся.
Смирнов, который по саперной части и в таких вещах смыслил больше прочих, посмотрел на меня внимательно, и я было решил, что хоть один услышал. Но он только пожал плечами.
— Резон в ваших словах есть, Вадим Александрович. Щепа хуже пули, тут вы кругом правы. Только есть вещи, которые делать нельзя, даже когда они разумны. Нет. Не пойдет.
— Погибнуть, по-вашему, достойнее? — спросил я.
— Не достойнее. Но приличнее. — Он развел руками. — Вы человек все-таки наполовину штатский, доктор, вам не понять, и слава богу, что не понять.
Спорить дальше смысла не было. Логика тут не работала. Работало что-то другое, упрямое и старое, и переломить его я не сумел бы, даже если бы захотел. Я махнул рукой и вышел, чтобы заглянуть к сестрам милосердия. Тоже ведь в дощатых стенах едут.
Старшая сестра выслушала меня, поджав губы, и закачала головой прежде, чем я договорил.
— Не нужно этого, доктор. Я тридцать лет при больных и при войне, и всегда было одно. Как бог даст, так и будет. На все его святая воля. А тряпьем от его воли не загородишься.
— Тряпье против щепы все-таки помогает, — сказал я. — Проверено не раз.
Она глянула на меня исподлобья.
— Мы на войну едем. Тем, кто боится, там делать нечего.
Молоденькая сестра смотрела на меня испуганно и переводила глаза с меня на старшую и обратно, не зная, кого слушать. Перечить старшей она не посмела. Так я и ушел.
Проходя по коридору, заглянул мельком к фон Зигелю. Карл Карлович, не спеша и без лишних слов, придвинул к окну тяжелый кожаный чемодан, а рядом с собой, у стены поставил второй. Сам сидел рядом и протирал маузер, винтик за винтиком. На меня поднял глаза, кивнул и снова склонился над оружием. Этот без всяких советов сообразил, что к чему. У профессора голова устроена так, что храбрость храбростью, а разум отдельно.
И маузер! Не наган у профессора, а целый маузер К-96! Стоит в разы дороже нагана, но стреляет дальше, точнее, быстрее перезаряжается. Обойму поменял — и все. Не нужно ковыряться с каждым патроном.
Ну и ладно. Хоть один умный. А если остальные хотят как бог даст, пусть будет как бог даст. А я, пожалуй, богу немного подсоблю.
Погибнуть от шальной щепки, потому что стыдно обвешаться тряпьем, я не собирался. Глупее смерти не придумаешь. Но здесь надо быть аккуратным. Запишут в трусы, и будет очень нехорошо.
Значит, делаю все тихо. Без свидетелей.
Интендантский вагон, цейхгауз