Городской голова. Том 3 - Роман Тард
Он помолчал.
— Но: в моих проповедях с этого мая Вы будете слышать чуть больше про работу и труд. Это не подчёркнуто, это в фоне. Я в этом году тоже работаю в своей рамке, как Вы — в Вашей. У меня тоже есть свой «паводок второго года», как Вы это про Бережанск сказали в апреле. У меня сорок шестой год моей работы священником, и за эти годы я научился, что после крупных событий проповедь должна стать тише, не громче. Манифест — крупное событие. Моя проповедь после него — будет тише.
Я слушал и думал: у Серафима есть собственный аналог моего «второго года». Сорок шестой год священника — это его рамка, и он в ней живёт не первый раз, а в очередной раз. Манифест — для него не событие, это очередное явление, на которое у него есть выработанная за полвека реакция: тише, а не громче. Это, наверное, и есть зрелость, которой я в моей работе ещё учусь.
— Отец Серафим. Я записал это для себя. Это мне ценнее, чем Манифест.
Серафим чуть улыбнулся — той редкой полусекундной улыбкой, которую он показывает раз в три месяца. Никогда — двух раз в один разговор.
Дальше беседа перешла на практическое. Серафим спросил о состоянии фабричной школы.
— Бумага подписана Варварой Алексеевной во вторник вечером двадцать седьмого апреля. С Красновым согласовано. Осталось одно — копия аренды на ноль рублей, с подписью настоятеля. Я её принёс с собой.
Я достал из папки лист — простую копию, заверенную Сычёвым. Серафим взял, прочёл, кивнул. Подписал прямо в ризнице, серебряным карандашом, не позвав дьякона за чернилами.
— Я Вам подпишу с радостью. Один экземпляр у меня останется, второй — Вам в управу. Третий, я думаю, Варваре Алексеевне, для её собственного хранения. Я завтра на неё через сторожа отправлю.
— Спасибо.
Он положил мою копию в свою папку. Помолчал.
— И ещё одно, Павел Андреевич. Я на этой неделе напишу Краснову письмо. У меня есть мысль, что наша воскресная школа — она у нас работает с октября восемьдесят первого, два года будет к осени — может стать пилотным проектом для соседних уездов. Программу, которую мы с Красновым выработали, я в Казани в Епархиальный училищный совет представить хотел в августе, на их ежегодное собрание. Если совет одобрит — у нас может выйти, что наша программа станет образцом для пяти-шести соседних уездов. Это — большой ход, он у нас обсудим к концу лета подробнее. Сейчас — просто говорю Вам, чтобы Вы знали, что у меня в этом году есть такая мысль.
— Я её принимаю к сведению. К августу подойдём — обсудим тогда.
— Хорошо.
В половине четвёртого я встал. Серафим проводил меня до двери ризницы.
— Павел Андреевич. До пятницы. Если Вам что-то понадобится из того, что мы сегодня говорили — приходите.
— Спасибо, отец Серафим. До пятницы.
Я вышел через северный придел, прошёл через собор, вышел на Соборную. На улице была мягкая майская погода — облачно, без дождя, с лёгким ветром. Грачи у тополя за собором кричали ровно, как они кричат в мае, когда у них уже всё устроено.
Я шёл к управе и думал.
Серафим был прав в каждой своей реплике. Манифест давал новую рамку. В новой рамке моя работа продолжалась. Церковь становилась институциональным союзником сильнее. Тон серафимовских проповедей оставался тем же, но в фоне появлялось чуть больше про работу и труд. Серафим в свою сорок-шестую рамку входил тише, а не громче — и это было для меня важнее любой фразы Манифеста.
Я пришёл в управу к четырём. Сычёв в приёмной — поднял глаза, без слов спросил.
— Серафим как обычно, Фёдор Игнатьич. Точен. Подписал нам копию аренды по школе. Передаёт привет Краснову.
Сычёв кивнул.
— Это, Павел Андреевич, хорошо.
— Это очень хорошо.
К пятнице шестому мая все политические шумы Манифеста в Бережанске улеглись.
Городской слух про Манифест проходил в основном через два канала. В нижнем городе — через жену Кутасова с её знакомыми и через мещан Заречной слободы. Там Манифест обсуждали с упрёками: «опять самодержавие, не дожили до конституции», «теперь земство притеснят», «школы для рабочих свернут». Преимущественно — без понимания текста, по слухам о слухах.
Через старообрядцев Морозкина — другой канал, и совсем другая интонация. Там Манифест приняли с одобрением: «государь обращается к корням», «возвращение к старине». Старообрядцы в этом году стали в Бережанске несколько активнее — после январского суда, в котором я через Морозкина показал, что старообрядческая община может выступить в общем городском деле как партнёр, а не как чужие. Манифест они трактовали в свою пользу.
В пятницу к обеду в управу зашёл Морозкин. Без записи, как обычно — он за этот год получил от меня право входить без приёма, и пользуется этим правом не часто, только по делам, которые требуют немедленного обсуждения.
— Павел Андреевич. У нас в Бережанске Манифест прошёл спокойно. У старообрядцев — с одобрением. У купцов — нейтрально. У мещан — кто как: одни ругают, другие хвалят, третьи не вникают. Городского движения никакого. У меня по нижнему городу через Никиту — полная тишина, никаких сборов в трактирах, никаких ораторов, никаких приезжих агитаторов.
— Это хорошо.
— Гордеев молчит.
— Молчит?
— Молчит. По моим данным, он на этой неделе никому в Казань не писал, никому в Петербург не отправлял посыльного, в трактире «Якорь» с Трофимовым встречался один раз во вторник — был обычный разговор, без особых тем. Это для Гордеева в такую неделю — необычное поведение.
— Гордеев молчит — это, Савва Парфёнович, не успокоение. Это он сейчас обдумывает, как Манифест использовать против меня.
— Возможно. У нас впереди — июньское.
— Знаю.
Морозкин помолчал. Потом — короткой деловой репликой:
— Павел Андреевич. Если он подаст что-нибудь к июню, формулировка у него будет другая. Не как в декабре, не как в феврале. Сейчас формулировки в новой рамке возможны более жёсткие. Он это понимает не хуже, чем мы с Вами. Поэтому и молчит — выбирает форму.
— Я готовлюсь.
— Я тоже.
Он ушёл. Я остался в кабинете один.
В этот же день, в пятницу к концу рабочего дня, Прохор зашёл за поручениями — у меня была текущая работа по водопою на следующую неделю, надо было передать через него записку