Переломный год - Роман Смирнов
Берия достал из кармана маленький блокнот в кожаном переплёте и серебряный карандаш. Записал одну строку. Поднял глаза.
— Семьи тоже?
— Семьи тоже. Дети, жёны, родители, братья-сёстры, племянники. Все. Не охрана у двери — а так, чтобы они сами не знали. Тихо. Как воздух.
— Понятно. — Берия записал ещё строку. — Срок?
— До сорок шестого, как минимум. Дальше — посмотрим.
— До сорок шестого, — повторил Берия и поставил у себя в блокноте дату.
Сталин отпустил пальцы, разнял ладони. За окном по аллее прошёл караульный — обычный пехотный ход, размеренный, шаг в шаг с тем, который слышался каждое утро уже семь лет.
— И ещё, Лаврентий. Слушайте внимательно, это важно.
— Слушаю.
— Я не хочу, чтобы они боялись.
Берия чуть приподнял подбородок. Он не понял, что эта фраза значит в практическом плане, но понял, что услышал её первым и от того человека, от которого её услышать было невозможно.
— Они должны работать спокойно. У кого нелады с жильём — дайте жильё. У кого жена застряла в эвакуации — верните жену. Алиханов просит послать сына в школу на Полянке — пошлите. Если кому-то для защиты докторской нужны три отзыва из закрытых ведомств — обеспечьте отзывы. Всё, что попросят, кроме одного: уехать с объекта.
— Принимаю.
— И ещё. Никаких разговоров с ними от моего имени. Ни вашего, ни вашего ведомства. Если кто из ста девяноста восьми услышит фразу «Иосиф Виссарионович лично просил передать» — это будет считаться предательством с вашей стороны. Они не должны знать, что их кто-то стережёт. Они должны знать одно: страна работает, и работа их нужна. Всё.
Берия записал. Подумал. Записал ещё.
— И Курчатову — ничего сверх обычного. Курчатов сам попросит, что нужно. Ему нужны люди, ресурсы, графит и тишина. Тишину ему дадите вы. По графиту и заводской части — Малышев, как прежде.
— Игорь Васильевич — порядочный человек.
— Поэтому и должен работать спокойно.
Берия закрыл блокнот, спрятал в карман. Карандаш — отдельно, в левый, верхний.
— Иосиф Виссарионович. Один вопрос.
— Спрашивайте.
— Ландау.
Волков задержал на секунду. Ландау сидел с тридцать восьмого, был выпущен в тридцать девятом по ходатайству Капицы, сейчас работал в Институте физических проблем и в списке стоял высоко. С Берией у Ландау были личные счёты — Ландау написал в тридцать восьмом листовку, которую читали при аресте, и Берия был тогда наркомом, при котором этот арест произошёл.
— А что Ландау?
— Если он попросит о чём-то, что я по прежней службе ему отказывал, — что делать?
— Дать.
— Понял.
Берия поднял глаза, опустил. По лицу ничего не прошло. Был у него этот талант — выслушать поручение, которое ему лично было неприятно, и положить эту неприязнь куда-то под язык, как монету, и потом её не достать. Очень немногие так умели.
— Иосиф Виссарионович, — сказал Берия. — Разрешите доложить раз в две недели по списку и раз в месяц по семьям.
— Разрешаю. Лично мне, в этой комнате, не на бумаге.
— Слушаюсь.
Он встал. Папку поднял с колена, но так и не открыл — папка ему сегодня не понадобилась. Он приходил слушать.
— Лаврентий.
— Да.
— Эти сто девяносто восемь — это люди, без которых страны через два года не будет. Без них — не будет. Понимаете?
— Понимаю, товарищ Сталин.
— И вы один в этой стране, кому я могу это поручить. Один.
Берия не ответил. Это и был ответ. Потом повернулся и вышел. Дверь закрылась тихо, без щелчка.
Сталин остался один.
За окном по аллее снова шёл караульный — тот же или другой, неважно. На столе лежала сводка фронтов, чашка чая, остывшая до коричневой плёнки, и пустая папка, которую Берия не открыл и оставил намеренно: «всё, что нужно было сказать, мы сказали без бумаги».
Он сидел, не двигаясь, и думал не словами, а как-то иначе — медленно перебирал то, что только что произошло, и каждый раз упирался в одно и то же. Двести человек теперь живут под Лаврентием. Он, Волков, отдал их сам. Других каналов не было. У Молотова — другая работа. У Малышева — не та власть. Берия — единственный, у кого хватит и людей, и денег, и привычки. Привычка тут была важнее всего.
Он встал, подошёл к окну. Берия садился в машину. Шофёр сидел с прямой спиной. Машина тронулась, по гравию аллеи прошёл шорох — и стих.
В стекле отражался кабинет: лампа, чашка, пустая папка. Вчера дрожали руки у Курчатова, когда стрелка пошла вверх сама. Курчатов видел, что сделал. У него самого руки сегодня не дрожали, и это, может быть, ничего не значило, а может быть значило, что он ещё не понял, что сделал — потому что то, что он сделал, начнёт работать не сегодня и не завтра, а где-то к сорок шестому году, и счёт будет другой, и счёт этот будет вести не он.
Он отвернулся от окна, подошёл к столу, поднял пустую папку. Внутри был один листок. Список ста девяноста восьми фамилий, отпечатанный на машинке, с пометками от руки в правом поле — мелким почерком, понятным только тому, кто его делал. Поверх первой страницы, в самом верху, недавно — графит ещё не растёрся пальцем — было дописано:
«Принято к исполнению. Б.»
Глава 29
Бек
В пять минут седьмого его разбудил телефон. Дежурный по узлу связи передавал утреннюю сводку — устно, не записывая, так Бек распорядился с прошлой осени, потому что бумаг становилось всё больше, а времени читать их утром — всё меньше.
— Кривой Рог: советы прорвали оборону на участке шестьдесят седьмой пехотной. Глубина прорыва — четыре километра. Контратака идёт силами Девятой танковой. Никополь пока в тылу, Хартман эвакуирует марганец. Если Кривой Рог падёт — дорога на запад отрезана, и Хартману выходить некуда. На западе — тишина третьи сутки. В Северной Норвегии британский авиаразведчик прошёл над Альтой. Всё.
— Спасибо. Через сорок минут — кофе.
Бек положил трубку. Лежал ещё минуту, глядя на потолок. Потолок был свежевыкрашен — в апреле, после ночного налёта, осыпалась штукатурка в трёх местах. Ремонт сделали так, что заметить можно было только в косом утреннем свете. Сейчас свет был ровный, серый, и потолок казался целым.
Сел. Спустил ноги на холодный паркет. Шестьдесят три года, и за ними — три вещи,