Переломный год - Роман Смирнов
Сталин закрыл сводку. Убрал в стопку. Взял карандаш и на чистом листе написал три вопроса, которые задаст Королёву вечером. Потом отложил карандаш и посмотрел в окно.
За окном было декабрьское подмосковное утро, серое, с инеем на ветках, с тишиной, какая бывает в лесу после снегопада, когда даже птицы молчат. Тишина эта не имела ничего общего с тишиной фронтовых сводок. Это была тишина леса, которому безразлично, кто сидит за столом в доме на его краю, и какие шифровки лежат на этом столе, и какие ракеты летают над миром. Лес стоял, и снег лежал на ветках, и где-то далеко, за лесом, за Москвой, за тысячей километров, шла война, которая однажды кончится, и тогда этот лес будет стоять точно так же, и снег будет лежать точно так же, и кто-то другой, может быть, будет сидеть за этим столом и смотреть в это окно. Или не будет. Но лес останется.
Сталин отвернулся от окна и сел за стол.
Глава 4
Машина
Королёв приехал в Кремль без десяти восемь, на десять минут раньше назначенного, Королёв всегда приезжал раньше, не из подобострастия, а из расчёта: десять минут ожидания в приёмной — это десять минут, в которые можно додумать то, что не додумал в машине. Глушко приехал ровно в восемь, минута в минуту, с той же точностью, с какой заправлял баки азотной кислотой: ни каплей раньше, ни каплей позже.
Они сидели в приёмной по разные стороны от двери: Королёв у окна, Глушко у стены, и между ними было три метра паркета и пятнадцать лет совместной работы, в которой согласие чередовалось с несогласием примерно с той же частотой, с какой день чередуется с ночью. Королёв сидел широко, расставив колени, в ватнике поверх пиджака, в сапогах, с папкой на коленях, и борода его, отросшая за осень, придавала ему вид скорее артельного старосты, чем инженера, и Поскрёбышев, впуская их, посмотрел на бороду, но ничего не сказал. Глушко сидел ровно, руки на коленях, и руки были в привычных ожогах от кислоты. Глушко на руки не жаловался. Глушко вообще ни на что не жаловался. Это было его свойство, которое Королёв ценил и которым иногда пользовался: человеку, который не жалуется, можно поручить то, на что жалующийся не согласится.
Поскрёбышев открыл дверь кабинета в восемь ноль-три.
— Прошу.
Кабинет был такой, каким Королёв его помнил по единственному прежнему визиту, в сороковом году: стол, карта на стене, лампа на столе, два кресла для посетителей. На столе лежали папки, как лежат папки на столе человека, который работает с семи утра и к восьми вечера не закончил — работа не кончалась. Сталин сидел за столом в кителе, без ремня, и Королёв, войдя, отметил то, что отмечал каждый, кто входил в этот кабинет: глаза. Глаза Сталина были усталые, но не рассеянные. Они смотрели на вошедших так, как смотрит человек, который весь день решал одни задачи и сейчас переключается на другую, и переключение это стоит ему усилия, но усилие не видно — его прячет ровный взгляд и негромким голосом.
— Садитесь.
Сели. Королёв — в левое кресло, Глушко — в правое. Папку Королёв положил на колени, не на стол: класть на стол Сталина свои бумаги без приглашения он считал неуместным. Глушко ничего не принёс — цифры, которые ему могли понадобиться, он помнил наизусть.
— Сергей Павлович, — сказал Сталин. — Двенадцатого декабря по Лондону ударили ракетой. Не крылатой, не вашей. Другой.
Он взял со стола лист — не весь текст ноты, а выписку, сделанную утром: параметры, без дипломатических формулировок, без обвинений, только цифры.
— Баллистическая. Дальность свыше трёхсот километров. Скорость значительно превышает звуковую. Боевая часть — около тысячи килограммов. Четырнадцать снарядов за один обстрел. Ни один не обнаружен средствами ПВО до момента взрыва. Двести тридцать один погибший.
Сталин положил лист на край стола, ближе к Королёву, и Королёв взял его, и руки его не дрогнули, но движение, которым он взял лист, было медленнее, чем следовало, — так берут вещь, которую не ожидал увидеть.
Королёв читал. Глушко смотрел на Королёва, не на лист: он видел текст по Королёвскому лицу, по тому, как менялись глаза — от строчки к строчке, от цифры к цифре, и каждая цифра ложилась в выражение, которое Глушко видел не раз: выражение человека, которого обогнали.
Королёв дочитал. Положил лист обратно на стол. Помолчал. Потом сказал:
— Баллистическая. Не атмосферная. Выходит за атмосферу и возвращается.
— Что это значит, — сказал Сталин. Не вопросительно — просьба объяснить.
— Это значит, что наше изделие двести двенадцать и то, что упало на Лондон, — это разные машины. Как телега и паровоз. Двести двенадцатое летит в атмосфере, горизонтально, на крыльях, как самолёт без пилота. Его держит воздух. Его двигатель работает всё время полёта — шестнадцать минут, от старта до цели. Это мы умеем. — Он помолчал. — То, что ударило по Лондону, работает иначе. Оно поднимается вертикально, выходит за пределы атмосферы, где воздуха нет и крыльев не нужно, летит по баллистической кривой, как артиллерийский снаряд, и падает обратно. Двигатель работает только при подъёме — минуту, может быть, полторы. Потом выключается. Дальше снаряд летит сам, по инерции, и падает быстрее звука. Именно поэтому его не слышно: он приходит раньше, чем долетает его звук.
— Минуту работы двигателя, — сказал Сталин. — Против шестнадцати у вашего.
— Минуту. Но какую минуту. За эту минуту двигатель должен поднять машину весом, по моим прикидкам, двенадцать-тринадцать тонн на высоту восемьдесят-девяносто километров. И разогнать до скорости около полутора километров в секунду. Это означает тягу не менее двадцати пяти тонн. Наш двигатель даёт восемьсот килограммов.
Цифры повисли в воздухе. Восемьсот килограммов против двадцати пяти тонн. Разница в тридцать раз. Королёв произнёс это ровно, без надрыва, но и без того спокойствия, с каким инженеры излагают данные, которые их не задевают. Данные его задевали. Он не знал, на каком острове сидит немецкий конструктор, не знал его имени и ничего о конструкции