Фамильяр - Ли Бардуго
Вот почему в то утро она спустилась в кухню – и не один раз, а два.
Когда выяснилось, что сын кухарки увлечен дамой-драматургом Китерией Эскарсегой, его мать стала сама не своя, поэтому донья Валентина наведывалась вниз каждое утро. В тот день, спускаясь по лестнице, она ощутила жар, уловила запах пригоревшего хлеба, который ни с чем не спутаешь, и чуть ли не затрепетала от радости – нашелся существенный повод поругаться.
Но в кухне никого не было.
Валентина ждала, потея рядом с пышущим очагом, внутри нее закипал гнев, в голове складывалась длинная отповедь о расточительности, небрежности и дурном нраве кухарки. Но сверху донесся стук в дверь, и Валентина подумала, наверное, кто-то пришел к ее мужу поговорить насчет оливок. А может, им принесли приглашение – маловероятно, но одной лишь надежды на это оказалось достаточно, чтобы Валентина сдвинулась с места. Кроме нее встречать гостей в доме Ордоньо было некому. Муж ясно дал понять: денег нанять больше слуг у них нет, пусть скажет спасибо, что есть кухарка и судомойка, которые помогают ей по дому. Валентине оставалось лишь умерить ярость и протопать обратно наверх, утирая рукавом вспотевшее лицо.
Спускаясь в кухню во второй раз с непрочитанным письмом от отца в рукаве, она услышала, как кухарка плачется на что-то нескладной коренастой девчонке-судомойке, которая воняла сыростью и вечно таскалась по дому, не поднимая взгляда от своих неуклюжих ног.
– Агуэда! – рявкнула Валентина, ворвавшись в кухню; ее голос прямо-таки звенел праведным гневом: – Изволь объяснить – по-твоему, допустимо в очередной раз сжигать хлеб, пуская по ветру состояние моего мужа и мое время?
Кухарка тупо посмотрела на нее опухшими от слез красными глазами – ох уж этот сын-дурень, – а затем перевела взгляд на стол посреди кухни, где в черной посудине дожидался хлеб.
Не успела Валентина посмотреть туда же, как ее бросило в жар – вероятность испытать унижение окатила словно внезапно налетевшая гроза. Хлеб – золотистая подушечка на чугунной кровати – был безупречен: пышный, с глянцевитой поджаристой корочкой, ничуть не опавший и не пригоревший.
Донье Валентине захотелось повертеть в руках хлеб, потыкать в него пальцем, объявить фальшивкой. Она уже видела этот самый каравай каких-то пару минут назад – пригоревший и испорченный, с растрескавшейся коркой от того, что его передержали в печи. И Валентина знала, знала, что это тот же самый хлеб, а не какой-то другой, испеченный ему на замену, потому что и чугунная посудина была та же – со слегка погнутым уголком.
Это невозможно. Она же отошла всего на несколько минут. Они разыгрывают меня, подумала Валентина, глупая кухарка и девчонка-идиотка хотят обдурить меня, ждут, когда я раскричусь и выставлю себя посмешищем. Ну уж нет, не дождутся.
– Хлеб у тебя уже пригорал, – небрежно бросила Валентина, – и я уверена, пригорит еще не раз. Будь любезна, подай нам обед без опозданий.
– Дон Мариус явится домой отобедать, сеньора?
Валентине захотелось отвесить пощечину кухарке с ее наглым лицом.
– Сомневаюсь, – весело ответила она. – Но ко мне в гости придут подруги. Что ты приготовишь?
– Свинину, сеньора. Как вы и просили.
– Нет, – поправила кухарку Валентина. – Я просила перепелку. Свинина – это, конечно, на завтра.
Кухарка вновь уставилась на госпожу своими глазами-угольками.
– Хорошо, сеньора.
Валентина прекрасно знала, что просила свинину. Она всегда планировала обеды и ужины на неделю вперед. Но кухарке нужно было напомнить, что это дом Валентины и она не позволит над собой насмехаться.
Донья Валентина ушла, и Лусия принялась ощипывать перепелку, слушая ворчание кухарки, которая, гремя посудой, перекладывала из котелка рагу из свинины. Брюзжала она знатно, хотя рагу прекрасно сохранилось бы и до завтрашнего обеда. Настроение Агуэды, и без того паршивое, еще больше испортили придирки доньи Валентины. Лусию это, скорее, радовало. Терпеть сердитую Агуэду было проще, чем хандрящую.
И все же недовольство доньи Валентины пропитывало все вокруг, и каждый раз, когда та заходила в кухню, Лусия опасалась, что от желчности госпожи скиснет молоко или испортятся овощи. Тетя Лусии давно предостерегала ее от людей, которые носят всюду свои горести словно тучу; как-то даже рассказала ей историю брошенной любовником Марты де Сан-Карлос – та гуляла по пышным садам Алькасара[1] и плакала, да так долго и горько, что к ней присоединились птицы. С тех пор на протяжении многих лет всякого, кто посещал сады и слышал там птичье пение, охватывала печаль. Так, по крайней мере, сказала тетя Лусии.
Увидев пригоревший хлеб, Лусия не задумываясь провела над ним рукой и пропела слова, которым научила ее тетя: Aboltar kazal, aboltar mazal[2]. «Что сменит вид, то сменит участь». Пропела очень тихо. Слова эти были не совсем испанские, как и сама Лусия – тоже не совсем испанка. Но донья Валентина ни за что не взяла бы ее работать в этом доме – даже в темной, душной кухне без окон, – заметь она хоть намек на еврейское происхождение.
Лусия знала, что нужно вести себя осмотрительно, но трудно было не пойти легким путем, когда все вокруг сулило одни лишь тяготы. Спала она в погребе на полу, на подстилке, сшитой ею из тряпья, с мешком муки вместо подушки. Поднималась до рассвета и выходила в холодный проулок облегчиться, затем возвращалась в дом и разводила огонь в очаге, после чего отправлялась на площадь Аррабаль принести воды из фонтана, где встречалась с другими судомойками, прачками и домохозяйками, обменивалась с ними приветствиями, а потом, наполнив ведра и пристроив их на плечах, шла обратно на улицу Лос Сантос. Вернувшись, Лусия ставила воду на огонь, выбирала жучков из крупы и замешивала тесто для хлеба, если у Агуэды еще не дошли до того руки.
Ходить на рынок было обязанностью кухарки, но с тех пор, как ее сын пал под чарами блистательной дамы-драматурга, этим занималась Лусия: с мешочком монет в кармане она блуждала между лотками, выискивая баранину, головки чеснока и лесные орехи подешевле. Торговалась она плохо, поэтому иногда по дороге домой, оказавшись на безлюдной улочке, легонько встряхивала корзинку, напевала Onde iras, amigos toparas – «куда ни пойдешь, везде друзей найдешь», – и пять яиц превращались в десяток.
Мать Лусии, когда еще была жива, говаривала, что дочь слишком многого хочет, и объясняла это тем, что родила ее в день смерти третьей жены короля. Узнав, что королева скончалась, придворные бросались на стены дворца, и их рыдания разносились по всему городу. Оплакивать мертвых негоже; считалось, что это препятствует чуду
Ознакомительная версия. Доступно 20 из 101 стр.