Сердце зимы - Снежана Чехович
Мы немного поговорили: я спросила, как прошло свидание, а он спросил, как поживают рыбки. Сообщив, что жду его и сбросив звонок, я обернулась к Терпсихоре, но залитая солнцем гостиная была пуста. Может быть, она сейчас наблюдает за мной — стоит, незримая, у окна, или смотрит в волшебное зеркало, и ждёт, что я продолжу танцевать.
Я села обратно на стул и схватилась за голову. Меня мутило.
4. Ронни принёс с собой холодного пива. Взяв банку, я щёлкнула ключом и мгновенно к ней припала.
— Где ты взял целую упаковку? — спросила я, напившись. Только сейчас поняла, что мучилась от страшной жажды. — Кого-то ограбил?
— Меньше знаешь — крепче спишь, — флегматично ответил он.
На чердаке мы долго ковырялись в вещах, стаскивая с них посеревшие от времени, пахнущие пыльной горечью простыни и потягивая пыльно-горькое пиво. Ронни привела в дикий восторг швейная машинка, и мы минут пятнадцать развлекались с ней, пока я по глупости не пробила себе палец иглой. Пришлось бежать в ванную за пластырем.
Швея бы из меня вышла никудышная.
Ещё мы нашли пишущую машинку — правда, в ужасном состоянии. Проржавевшая, заедающая, она, тем не менее, вызвала у Ронни новую волну восхищения.
— В детстве я хотел стать сценаристом, — признался он, пока я обматывала палец пластырем.
— А писателем?
Он покачал головой.
— Фигня. А вот сценарное искусство, работа в кинопроизводстве… это чистый кайф.
Не знаю, обладал ли Ронни должным талантом, но в кино он точно был бы на своём месте. Пусть даже не в роли сценариста, а, например, звукорежиссёра, или композитора, или, чем чёрт не шутит, актёра либо каскадёра. Ронни — настоящий фанатик, готовый лбом стены прошибать, и я ему даже немного позавидовала — как завидовала Винус или Одри. У них у всех была страсть, пылкая любовь к своему делу. Может, поэтому зимним демонам от меня никакого толку? Нечем питаться, присосавшись ко мне? Вот был бы сюрприз для потусторонних сущностей, питающихся чувствами и талантами.
Убедившись, что пишущая машинка безнадёжно сломана, Ронни притащил откуда-то картонную коробку, набитую всяким хламом. С благоговением он просмотрел стопку перевязанных лентой фотокарточек: отец с друзьями, отец с Винус, отец с бабушкой. С дедом у отца было мало фотографий — они вроде как не ладили. Дед всю жизнь проработал на эш-гроувской лесопилке и не понимал тонкой душевной организации отца, который носился со своей кинокамерой. Не мужское дело, всё такое.
Отложив фотографии, Ронни взялся перебирать пластинки и кассеты, а я попыталась разобрать шкатулку с балериной, чтобы достать из неё батарейки. Если не будет батареек, никакая мистическая сила не заставит эту штуку работать.
— Плёнка в некоторых кассетах уже рассыпается, — заметил Ронни.
— Само собой, — ответила я. — Они же тут годами стояли, никому не нужные.
— А что насчёт твоих бабушки с дедушкой? — спросил он, убирая кассету обратно в пластиковую коробку. — Родителей отца. Тут ведь и их вещи?
— Они давно умерли и оставили дом Винус, потому что отец возвращаться в Эш-Гроув не собирался. — Я откинулась назад и, придирчиво разглядывая перемотанный пластырем палец, закинула щиколотку на согнутую в колене ногу. — Винус рассказывала, что папа в детстве жутко боялся темноты, и что однажды она заперла его прямо тут.
— Серьёзно? А по его фильмам и не скажешь, что он темноты боялся. — Ронни тоже опустился на матрас, и мы лежали рядом в сонной чердачной тишине. Я смотрела в потолок, на балки, а Ронни читал список песен на вкладыше в очередной коробке из-под аудиокассеты. — Всё так мрачно и зловеще. Особенно в «Наступает эпоха распада». И в приквеле, «Предтеча распада», тоже.
Я пожала плечами и сказала:
— Не люблю его фильмы.
— У тебя просто нет вкуса.
Это так приятно — высказываться о фильмах отца и получать в ответ спокойную реакцию вместо скандала. Отец расстраивался, стоило мне случайно ляпнуть какую-нибудь глупость о его фильмах, а мама оттаскивала меня за руку и, понизив голос, шипела на ухо: не смей, мол, его огорчать. Теперь-то я понимаю, что в этом её полу-истеричном поведении были свои причины. Подозреваю, отец всегда был склонен к депрессиям и прочим таким штукам, и, возможно, мама трепетно охраняла его хрупкий покой не только ради него, но и ради себя, и даже ради меня.
— Не уверен, что нам стоит это трогать, — сказал Ронни, берясь за толстую потёртую тетрадь. Я показала ему целую стопку таких. Там были рисунки отца (он рисовал шариковыми ручками синего, красного и чёрного цвета), заметки и какие-то невнятные, словно вырванные из контекста приписки.
— Ему сейчас всё равно, — ответила я, — так что читай, сколько влезет. Он не узнает, а если и узнает — просто веди себя, как обычно и рассыпайся в похвальбе. Он растает за секунду.
— Вот тут есть запись… Наверное, это его первые мысли об «Улыбке тысячелетнего шутника». Даже ноты есть, видишь, — он показал мне нарисованный от руки нотный стан. — С них начинается заглавная композиция.
— Понятно, — без особого интереса откликнулась я.
— Музыку он, конечно, сам не пишет, но мог вспомнить придуманный в детстве короткий мотив и использовать его.
— Ага.
— Кстати, ты знала, что с Энди Ли, который писал для «Улыбки…» всю остальную музыку, он познакомился совершенно случайно в очереди в «Старбакс»?
— Не-а.
Отец очень много говорил о своей работе — даже слишком. В детстве мне безумно нравилось погружаться во всё это, но в какой-то момент интерес исчез, а отец даже не заметил. Не заметил, что мне стало скучно слушать его истории, скучно обсуждать с ним просмотренные книги или фильмы, скучно делать вообще что-либо. Наверное, мне было бы обидно, если бы не было так всё равно. В конце концов, в нашей семье правом на драму обладал только он.
— Тебе тут не попадался проигрыватель? — спросил Ронни, и я встрепенулась. Под звук его голоса и под расслабляющий шелест страниц меня сморила дрёма.
— Давай поищем, — ответила я, откладывая выпотрошенную музыкальную шкатулку и пряча батарейки в карман. — Кассетный точно где-то есть, но, если ты говоришь, что плёнка сыпется, лучше поискать этот, как