Из искры возгорится пламя - Александр Александрович Бестужев-Марлинский
И убежала в свою секцию.
Валька задумался: колготки для жены и дочки обошлись в пятьсот рублей, на что же он теперь отоварит молочные талоны? И по привычке сразу же сочинил, что будет врать дома, если спросят, каким ветром его занесло в универмаг. Гуашь кончилась, а на нее пока еще талонов нет. Пришлось за коробкой поганой гуаши тащиться аж в универмаг. Но нужна для работы.
Понедельник Валька решил посвятить широковской пьесе. Она лежала у него в конурке и ждала своего часа. Широков увлекательно рассказал ему, что им с Чессом удалось раскопать про этого самого Пушкина. Книжки с полок снимал, ксерокопию дуэльного кодекса, изданного в конце прошлого века, из папочки вынимал. И интересно было сравнить, что он наговорил и что написал. Наговорил, естественно, куда интереснее.
Первым его встретил Денис Григорьевич.
– Лозунг надо изготовить на сборочный цех, – сказал он. – Вот текст. Буквы чтоб аршинные. На торец, над самым входом.
– Из пластика буквы? – спросил Валька.
– Как тебе приятнее.
– Из пластика быстрее. И их еще потом можно использовать.
– Тем более. Давай, чтобы послезавтра было сделано.
В конурке Валька развернул бумажку и с изумлением прочел такую двусмысленную угрозу: «Чем выше пост, тем строже спрос!»
Зачем бывшему парторгу потребовалось вешать такое сообщение – это уже была не Валькина забота. Сказано – надо делать. И так весь завод удивляется, за что ему идет зарплата.
Пластик и кое-какие буквы у Вальки были в запасе. Он мог без суеты и папку широковскую переворошить, и букв недостающих нарезать сколько надо.
Валька развязал эту самую папку, и первая же строка первой страницы ошарашила его наповал.
«АЛЕКСАНДР. Ты хочешь знать, где я пропадал эти четыре дня? Изволь!
МАРИЯ. Я не собираюсь ни в чем ограничивать твою свободу.
АЛЕКСАНДР. Благодарствую! Впрочем, хороша свобода…
МАРИЯ. Я не желаю портить себе и тебе жизнь нелепыми сценами. Нас мало здесь осталось, Саша, нам бы поберечь друг друга.
АЛЕКСАНДР. Да и как еще ограничить мою свободу? Вот разве что надеть мои прежние кандалы с трогательной надписью: “Мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь!” Вся моя свобода – провести тайно четыре дня с женщиной.
МАРИЯ. Неприятностей не будет, Сашенька?
АЛЕКСАНДР. По-моему, на поселении это дозволяется. Государь лелеет надежду – женюсь и буду плодить верноподданных. Впрочем, она замужем. Пока ее муж провожал обоз, она приютила меня на заимке.
МАРИЯ. В конце концов, это даже занимательно. Она, верно, молода… а мне тридцать первый пошел… Очевидно, ни одна любовь не могла бы выдержать наших испытаний. Саша, ты еще хоть немного любишь меня?
АЛЕКСАНДР. Люблю, Маша, видит бог, люблю. И никуда я не денусь.
МАРИЯ. Саша, ты говоришь это, стоя у окна и глядя в сугроб… Я так боюсь потерять тебя, Сашенька, я же из последних сил счастлива, ведь я больше ничего не могу тебе дать, только это, что же ты смотришь в тот проклятый сугроб?..
АЛЕКСАНДР. Я измучил тебя, прости. И сейчас ты мне ничем уже не можешь помочь.
МАРИЯ. А та… Анна… она – могла бы?..»
Так оборвался этот разговор. Дальше были отдельные фразы на листках, непонятно чьи. Связи между ними не было, и Валька отложил их в сторонку. Дальше лежало несколько сколотых листов без поправок, видимо, окончательный вариант.
«Та же комната, убранная уже несколько роскошнее, фортепьяно у стены, стоячие пяльцы, кресла, стол под кружевной скатертью. По виду нормальный быт женщины из приличного общества. Мария сидит за пяльцами и подбирает цветную шерсть для вышивки. Александр листает книгу.
МАРИЯ. Ты не прав, Саша. Ведь пишет же Бестужев, и государь позволяет печатать его повести! С той поры, как его перевели на Кавказ, кто его только не печатал: и “Сын Отечества”, и “Московский телеграф”. И сколько повестей, Сашенька! И все написаны после двадцать пятого года. Значит, можно?
АЛЕКСАНДР. Господин Бестужев-Марлинский? Карп из прелестных Марлинских прудов, который приплывает на серебряный колокольчик? И кто же этот господин Марлинский, позвольте спросить? Какое отношение он имеет к жертвам двадцать пятого года? Где в Петровском остроге каземат господина Марлинского? Где его кандалы с трогательной надписью? И куда его сослали на поселение?
МАРИЯ. Тебе не стыдно, Саша?
АЛЕКСАНДР. Ах, только не хвали мне эти марлинские повести! Я мальчишкой такого не писывал. Рыцарские турниры, сбрызнутые розовой водицей, и непременно счастливый брак усатого героя со златокудрой героиней! А на приправу – мужество русских мореходов, русских драгун и русских латников. Если бы я прислал государю на цензуру этакое творение, его бы по высочайшему указу в три дня напечатали, и государь изволил бы сказать: “Слышали новость? Этот плут Пушкин начинает исправляться! Похвально, да и пора бы – десять лет как собирается…”
МАРИЯ. Но ты сам сетовал, что публика тебя забыла, что твои поэмы читают одни ветераны… Ты бы мог наконец закончить “Онегина”, и его наверное уж позволили бы напечатать!
АЛЕКСАНДР. Не напишу ни строчки. Единый способ не солгать теперь самому себе есть молчание».
И дальше Пушкин пространно объяснял, почему он за годы каторги и ссылки вообще ничего не написал, хотя прочие даже дружно выпускали самодельные журнальчики. Мария предлагала помощь дюжины своих петербуржских родственниц и приятельниц, уже имевших опыт в распространении подобной литературы.
– Если государство вынуждает поэта лгать, хитрить, менять почерк, взывать о помощи к Вареньке Шаховской, чтобы донести до читателя свое правдивое слово, значит, государство одолело поэта, – сказал ей на это Александр. – И в любой миг может его, голубчика, прищучить: «А что это, батенька, за стихоплетство по рукам ходит, уж не ваше ли? Экое неблагонадежное! Не ваше? Ну-ну… будем искать сочинителя».
Это уж было прямым намеком на самого Чесса, его похождения с комитетом госбезопасности, его стихами, выпущенными самиздатом, и песнями, тиражированными магиздатом.
Широков написал правду про Чесса, но уж никак не про Пушкина. Просто Широков выкрутился, не мог же он заставить Пушкина в пьесе сочинять стихи, раз ничего не уцелело. Но Чесс бы этого делать не стал. Валька ощутил в себе неукротимое сопротивление широковскому замыслу, и это сопротивление было того же корня, что странные выкрутасы памяти в последние недели.
Срочно надо было поговорить о пьесе с Широковым.
Валька повозился с буквами, нарезал их по трафарету на пол-лозунга, но надоело ему это занятие, запер он конуру и понесся искать Пятого.
Широков, видимо, числился в каком-то учреждении: когда они с Валькой столкнулись во дворе,