Комната без выхода - Александр Фрост
Ночью Морозов сидел у себя над замком.
Замок лежал на столе, выпотрошенный из двери вместе с куском коробки, рядом — ключ. Лампа коптила. За стеной у соседей стучали ходики. Морозов вертел ключ под светом и смотрел на царапины: тонкие, свежие, светлые, все с одной стороны бородки, все у самого края. Металл о металл. Не скважина оставила — скважина трёт по-своему, годами, тускло. Это было другое: что-то узкое и твёрдое хватало ключ за бородку и проворачивало. Снаружи.
Он видел такое. Не здесь — там, в прошлой жизни, в музее при училище, среди воровского инструмента прошлых веков: длинные щипчики с полым, развёрнутым зевом, «уистити», обезьянья лапка. Вставляется в скважину снаружи, обхватывает кончик ключа, торчащего изнутри, — и поворачивает. Дверь заперта изнутри, ключ в скважине, покойник один в комнате. Механика столетней давности — которой отсюда, из тысяча девятьсот двенадцатого, ещё лет двадцать до музея.
Морозов взял ключ, вставил в замок, а из проволоки от бутылочной оплётки согнул подобие захвата — грубое, на живую нитку. С четвёртого раза проволока ухватила бородку и провернула. На краю ключа осталась свежая светлая царапина — сестра тем, первым.
— Вот и весь ваш запертый изнутри, — сказал он замку.
Он посидел, разглядывая проволоку в пальцах. Инструмент вышел дрянной, кустарный — а сработал с четвёртого раза у человека, который делал это впервые в жизни. У того же, кто запирал дверь Пыжова, инструмент был не дрянной: царапины на ключе лежали кучно, в два-три захода, без рваных промахов. Рука была набитая — или тренированная загодя. На собственной двери, например, вечерами, когда хозяин отсылал прочь. Времени у тренирующегося было — весь последний месяц, аккурат с тех пор, как Аристарх Кузьмич сделался «пужливый» и стал запираться за каждым посетителем. Запирался, бедняга, от улицы — а инструмент к его замку подбирали в двух шагах, за конторкой.
Дальше думалось уже само, только успевай раскладывать. Заперто снаружи — значит, гость. Гость, которого Пыжов впустил сам и с которым пил наливку, — значит, свой или званый. Наперстянка в графине — значит, гость знал, где графин стоит и что хозяин приложится; налить её можно было и загодя, не в тот вечер, — а склянку большую, «чтобы не повредить», взяли в аптеке Гольдберга ещё в ноябре, по бланку, украденному у доктора со стола. Кто знал порядки дома, привычку к наливке, устройство замка, кто мог войти и выйти, не удивив ни Пыжова, ни дворника? Круг получался тесный, как воротничок, и в середине круга стоял тихий услужливый человек, говоривший «не могу знать-с» ответами ровными, как новый гривенник.
Только вот в этом кругу не помещались двое: пустая полка и человек в хорошем пальто, который ходит, как землю не любит. Лоскутов — если это Лоскутов — забрал бы кассу: деньги, вещь понятная. Но полка... Морозов прикрыл глаза и снова увидел её: длинное ровное зеленоватое пятно на досках, смазанное по краю — брали торопливо, на себя...
И тут его как током дёрнуло.
Он это уже видел. Не в лавке. Раньше. Тот же зелёный тлеющий свет, тот же смазанный след — на дверном косяке этой самой комнаты, в первый вечер, когда он очнулся на полу с разбитым виском и списал всё на удар по голове. Он медленно поднял глаза от замка. Косяк был тёмный, ночной, пустой — след давно угас. Но он там был. В комнате, где убили прежнего хозяина этого тела, — и на полке, откуда исчез заклад Пыжова, — светилось одно и то же.
По двум этим адресам ходил один человек. И один из этих адресов был — его.
Морозов сидел не шевелясь, пока лампа не начала стрелять копотью. Потом сказал вслух — тихо, в пустую комнату, тем ровным голосом, от которого плыли задержанные:
— Ну, здравствуйте, кто вы там есть. Значит, нас в этом деле трое.
Глава 5
В воскресенье с утра Морозов сделал то, чему научился за тридцать лет прежней службы и что не устарело, как выяснилось, ни на волос: перед тем как брать человека, он забрал его вещи.
Лоскутов снимал угол у сапожника на Воронежской. Пока Дроботов, предъявив сапожнику бумагу и палец у губ, держал хозяев на кухне, Морозов разобрал жильё приказчика — недолго, жилья было немного: койка, сундучок, гвоздь с одёжей. Сундучок был опрятен, как его владелец, и, как его владелец, имел второе дно — не хитрое, доска на пазах, но всё же.
Под доской лежали, завёрнутые в тряпицу: щипчики — длинные, самодельные, с зевом, развёрнутым воронкой, с натёртой до блеска латунью по внутренним губкам; склянка аптечная, тёмного стекла, пустая на две трети, с ярлыком «T-ra Digitalis» аптеки Гольдберга; и деньги — не пыжовская касса, куда там, а сотни полторы мелкими, собранными явно не враз. А под деньгами — стопочка писем. Вернее, не писем: четвертушки серой бумаги, сложенные конвертиком, без адреса, без подписи, исписанные разными числами, но одной рукой — мелкой, ровной, чистенькой, знакомой Морозову по залоговым книгам. Черновики. Гриша Лоскутов был человек аккуратный: прежде чем сунуть письмо в щель за ставнем, он его переписывал набело, а черновик — экий грех — жалел жечь.
Морозов сел на койку и прочёл все.
Читались они как опись, которую ведёт очень старательный и очень напуганный человек. «Сего числа принято: ризы серебряныя, вещь не та». «Портсигаръ съ каменьями, вещь не та». Неделями, месяцами — с осени: принято то, принято сё, вещь не та, вещь не та, вещь не та. И последняя четвертушка, от начала декабря, с датой за два