Сталинград - Павел Смолин
Мои уши, как договаривались.
Звон начал спадать секунд через пятнадцать — сначала прорезался тонкий свист, потом сквозь него голоса, будто из-за двери.
— … кращай! — доносилось откуда-то. — Прекращай, говорю! Кончились!
Стрельба стихла неровно, вразнобой, как всегда стихает стрельба, когда её никто не начинал по команде.
Немцев к нам приходило трое. Первый лежал в лазу: выстрел в упор разворотил ему голову, забрызгав стены, пол, потолок и немножко меня.
Второго придавило первым, и он получил своё уже от подвала — как раз в те полминуты, когда все палили без разбора. Третий ушёл. Он был в лазу дальше всех, успел сдать назад и утёк в темноту, и догонять его никто не пошёл, потому что лезть ночью в чужой подвал за уходящим немцем — это не храбрость, а способ сократить численность личного состава.
У нас был один убитый.
Часовой. Тот самый, что честно смотрел наружу. Ему прилетело в спину — не от немцев, что характерно, а от нас, во время того самого шквала, потому что он зачем-то решил подбежать поближе к пролому и оказался между пятнадцатью стволами и целью.
Фамилию его я узнал только сейчас, когда Зотов записывал. Соловьёв. Мне, к слову, прилетело тоже — не пулей, к счастью, а выбитым ею куском кирпича. Царапина. Пока я, глухой и слепой, катился вправо, я был для подвала просто шевелящейся тенью в той стороне, куда все стреляли, и меня не пристрелили исключительно потому, что стреляли плохо.
Об этом я решил не рассказывать никому и никогда. Ни к чему.
Обирали немцев уже при свете, обстоятельно и с удовольствием. Это не мародёрство, это снабжение. В городе, где сапёры на том берегу, а старшина при слове «гранаты» смотрит на тебя как на попрошайку, единственный поставщик — вот он, лежит в лазу и больше ни в чём не нуждается.
Улов вышел царский: шесть гранат-колотушек. Шесть! Подвал встретил их так, как в мирной жизни встречают наследство от дальнего родственника.
— Мужики, — благоговейно сказал Митька, держа колотушку двумя руками. — Мы теперь богатые.
— Положи, — попросил Полещук.
— Я аккуратно.
— Митька. Положи.
Кроме гранат: два автомата, из которых один разбит нашей же стрельбой в хлам, а второй целый. Три ножа, фляги, бинокль — маленький, тяжёлый, с отличной оптикой, за такой в мирное время я бы отдал месячную зарплату не задумываясь. Часы, галеты в вощёной бумаге и плоская жестянка с чем-то мясным, вокруг которой немедленно образовался консилиум, по решению которого Мамедов гордо унес жестянку «суп сдобрить».
Автомат Зотов забрал в отделение, и я проводил его тоскливым взглядом — выпросить себе не хватило авторитета. Зато бинокль…
— Зачем тебе? — спросил ефрейтор.
— Смотреть.
— Все смотрят.
— Я смотрю дольше.
Зотов махнул рукой: бери. Мужика больше занимало, где взять ещё патронов к трофейному автомату. Брались они там же, где сам автомат.
Ерофей Гуськов явился к телам через двадцать минут после всех и целенаправленно, как приходят в магазин за конкретной вещью.
— Сапоги, — объяснил он.
— Так их уже, наверное…
— Не уже, — Гуськов уже сидел на корточках и разувал покойника с ловкостью, которая говорила об изрядном опыте. — Ботинки у них с подковками. Мне подковки нужны.
Он снял, осмотрел, поцокал языком.
— Кожа плохая, — вынес он вердикт. — Врут они про свою Германию. У нас в Задонске сапожник Кузьмич и то лучше тачал.
И ушёл, довольный, унося чужую обувь и оставив нам всё остальное.
Нашлось и ещё кое-что, у обезглавленного в кармане: сложенная вчетверо бумажка. Схема. Кусок квартала, набросанный от руки, аккуратно, без единой лишней линии: три хода, стрелочки, крестики. Наш подвал был обозначен квадратиком, и от квадратика шла стрелка к тому самому лазу.
Кто-то не просто послал троих поживиться. Кто-то посмотрел на квартал, подумал и выбрал вход. Схему я сел перерисовывать тут же, на ящике, огрызком карандаша на обороте какого-то бланка.
Выходило плохо. Я умею читать чертежи и умею работать по схеме, но рисовать не умею совершенно: у меня всё получается кривое и не в масштабе, и стены разъезжаются, и то, что на немецкой бумажке было ясным с первого взгляда, у меня превращалось в кашу из палочек.
Минут через десять над плечом кто-то засопел.
— Грачёв, не дыши в ухо.
— Виноват.
Он отошёл на полшага. Потом вернулся.
— Вить, тут не так.
— Что не так?
— Всё, — сказал Грачёв, изо всех сил стараясь быть вежливым. — У вас угол дома вот тут, а он вот тут. И проход не там. Дайте, я?
Я отдал ему карандаш, и примерно через три минуты у меня отвисла челюсть. Секунд десять он изучал немецкую бумажку, потом уставился в стену, будто она прозрачная, и начал рисовать заново. Быстро, одной линией, не отрывая руки. Прямые выходили прямыми без линейки. Дом был в масштабе. Проходы легли туда, где находились на самом деле.
Потом он поставил три крестика и мелко подписал: «пролом», «завал», «лаз (наш)». Потом подумал и пририсовал сбоку разрез — вид сбоку, в котором было видно, что подвал у соседнего дома ниже нашего на полтора метра, и что ход между ними идёт под уклон.
Этого не было на немецкой схеме.
— Откуда ты знаешь про уклон?
— Так вода, — Грачёв показал карандашом. — Мы вчера ползли, и вода к нам текла. Значит, у них выше. Значит, разница есть, и приличная, вон как течёт.
Я взял бумагу. Полноценный чертёж: аккуратный, читаемый, с разрезом. Такие я тридцать лет видел в папках и по ним планировал работу.
— Где учился?
— В архитектурном, — ответил Грачёв. — Три курса.
Я даже зажмурился. Худшего для архитектора места на земле не придумаешь. Или нет? Открыв глаза, спросил:
— Как тебе вообще тут, Юр?
Он поправил очки и пожал плечами:
— Это беспрецедентный источник материала для моей будущей диссертации.
Тут до меня дошло: Грачёв читал здание так же, как я комнату. Я — людей внутри, он — сам дом: где несущая, где перегородка, что держит перекрытие и куда пойдёт трещина.
В городе, где вся война идёт внутри домов, это, если вдуматься, специальность номер один после моей.
— С этого дня чертишь ты, Юр.
— Что чертить?