Лекарь Империи 24 - Александр Лиманский
Я поискал глазами дежурного генерала от штаба. Генерал внимательно изучал карту. Я поискал представителя Канцелярии. Представитель вышел по делам. Административная машина мягко, без единого стука, показала мне своё устройство. Приказать этим людям я не мог. Полномочий на ревизию мне никто не давал. Император ставил задачу про диагноз, и формально бородатый был прав по каждому пункту. Меня можно было просто вежливо игнорировать, со ссылкой на методологию, и они собирались делать ровно это.
За две жизни я проигрывал многим противникам. Аневризмам, сепсису, времени, один раз собственным рукам. Бюрократии я проигрывал впервые, и на вкус это поражение оказалось гаже всех предыдущих, потому что аневризма хотя бы не ссылается на утвержденную методологию.
— Хорошо, — сказал я, когда он закончил. В зале было тихо, слушали все. — Методология утверждена, документы служебные, поручение у меня другое. Я вас услышал. — Я взял со стола свою папку. — Тогда я пересчитаю сам. Своими людьми. По своим каналам. И когда счёт сойдется, господа, я принесу его не вам.
Бородку качнуло, едва заметно, как от сквозняка. Я развернулся и пошёл к выходу, уже в дверях меня догнал вполголоса пущенный кем-то с острова комментарий про провинциальные манеры. Оборачиваться я не стал. Манеры у меня действительно были провинциальные, в провинции принято считать покойников по одному.
К десяти вечера кабинет Грача перестал им быть и стал прозекторской для цифр.
Мы заперлись в нём вдвоём, сдвинули два стола, и по защищенному каналу, в обход штабной вертикали, пошла первичка от нашей четвёрки, Семён снимал постранично журналы приёмного и передавал пакетами, Коровин, у которого за двое суток завелись знакомцы во всех службах манежа, раздобыл рукописные тетради морга, которые официально не существовали, Тарасов диктовал движение по своим реанимационным звеньям, поимённо, по памяти, а Зиновьева слала лабораторные регистры, где каждая проба стояла с фамилией и временем. Это была кривая, рукописная бумага, с ошибками и живой правдой в каждой кляксе до которой штабной гребень ещё не дотянулся.
Работали мы так, как я не работал со времён интернатуры, плечом к плечу, почти без слов, передавая листы через стол. Грач считал. Я не знаю, как описать то, что он делал, человеку, который этого не видел. Он не складывал числа, он пропускал их сквозь себя, колонками, страницами, и на выходе из него выходили расхождения.
— Восточный сектор, вторник, — говорил он, не отрываясь. — По штабной сводке выписано восемьдесят человек. По журналу восточного морга за тот же вторник восемьдесят поступлений. Число совпадает до единицы. Илья, они не придумывали цифру. Они брали реальную и меняли ей графу. Мёртвых записывали в выздоровевшие.
Я молчал, потому что комментировать это было нечем. Экономная ложь, почти изящная, итоговый баланс сходится, проверка первого уровня проходит гладко, и восемьдесят человек переезжают из рефрижератора в графу «выписан с улучшением».
— Манеж, среда, — продолжал Грач тем же голосом через четверть часа. — По сводке сто двадцать человек убыло переводом в другие стационары. Я поднял приёмные журналы всех стационаров города за среду, Семён прислал полный комплект. Переводов из манежа в среду никто не принимал. Сто двадцать человек вышли из манежа на бумаге и никуда не пришли. — Он отложил лист. — В среду у манежа стояло два рефрижератора сверх графика. Это из тетради Коровина.
К двум часам ночи сложилась карта, я перенёс её на лист, сектор за сектором.
Врали не везде. Северный и южный сектора шли по сводкам честно, цифра в цифру, со всеми положенными зубцами живой статистики. Причесывали два, восточный и манеж. Занижение начиналось четверо суток назад, с одного и того же дня, и росло аккуратно, по нарастающей, так, чтобы тренд оставался правдоподобным. Четверо суток назад, отметил я на полях, это день, когда смертность по этим двум точкам, судя по тетрадям моргов, рванула вверх. Причесывать начали ровно там и тогда, где стало хуже всего.
Я сидел над этим листом, и холод, копившийся с утра, дошёл до костей. Кто-то прятал под гладкой кривой самое горячее направление катастрофы. И следом, пришёл вопрос, если по бумагам в двух худших точках плато и улучшение, то что эти четверо суток происходило с их снабжением?
Ответ на этот вопрос сидел напротив меня и уже считал.
Фырк появился на столе около трёх, материализовавшись из полумрака с непривычно тихим тактом, не потребовал еды, не прошёлся по интерьеру, а просто улегся между стопками, мордой к Грачу, и стал смотреть. Я понял его без слов, потому что сам смотрел туда же.
С Грачом происходило неладное.
Он сводил баланс снабжения по манежу, заявки, наряды, отгрузки со складов, всё, что Коровин с Семёном сумели вытащить из интендантской конторы госпиталя. Минут десять его карандаш шёл ровно. Затем он начал замедляться, прополз ещё строку и встал. Пальцы Грача застыли над листом. Взгляд остановился в точке между цифрами, и лицо, всегда неподвижное, стало другим.
— Денис.
Он не ответил. Дыхание у него шло редкое, поверхностное, зрачки стояли широко, я видел его такое состояние второй раз в жизни, первый раз после него он не работал двое суток. Я обошёл стол и посмотрел на лист, на котором умер карандаш.
Лист был про кислород. Заявки манежа на кислород, поданные четыре дня подряд, и против них отгрузки, треть, четверть, треть, четверть. Резолюция на полях одной из заявок, аккуратным писарским почерком: «Сократить согласно уточненной численности тяжёлых больных». Уточнённой. Согласно той самой причесанной сводке, по которой на манеже четыреста тяжёлых вместо шестисот пятидесяти одних только кровяных.
Арифметика замыкалась в кольцо, и я понимал, что именно увидел сейчас Грач своим внутренним калькулятором. Цифры, которым он молился всю жизнь как единственной честной вещи на свете, оказались орудием. Кем-то поправленный столбик умножился на логистику и стал недовезёнными баллонами, а баллоны, которых нет, в реанимации пересчитываются в людей напрямую. И сам он, Денис Грач, эти двое суток работал по этим сводкам, строил по ним свои модели и не увидел. Для этого человека подобное не было служебной ошибкой. Это было предательством собственной веры.
Утешать его было нельзя. Слова «ты не виноват» его голова отбросила бы как