Герой поневоле - Николай Бирюздин
К шести заказ был размещён весь, все тридцать четыре страницы. Аркадьич прошёл мимо моего стола, положил передо мной шоколадку «Алёнка» и сказал:
— Ерохин доложил про конденсатор. Премию не обещаю, партия сожрала всё.
— Аркадьич, вы мне «Алёнку» кладёте четвёртый раз за год.
— Значит, стабильно работаешь, — сказал Аркадьич и ушёл к себе.
Шоколадку я убрал в ящик, к трём предыдущим. Есть их у меня рука не поднималась — в этом ящике лежал, можно сказать, мой годовой бонус.
На проходной Семёныч домучивал тот же сканворд.
— Река во Франции, четыре буквы.
— Сена.
— Лезет, — удивился Семёныч. — Ты гляди.
* * *
Вечером зарядил дождь, мелкий и обложной, из тех, что в конце августа включаются на неделю. Зонт у меня был — лежал на работе, в тумбочке, куда я убрал его в июне до следующего дождя. Дождь пришёл. Зонт остался верен тумбочке.
Я вышел из метро в восьмом часу и завернул в «Пятёрочку» у дома. Взял пельмени и хлеб, подумал — и кефир на утро. У кассы рука сама потянулась к стойке с кошачьими паучами: три недели прошло, а рука не переучилась. Я убрал её в карман и сделал вид, что искал мелочь.
Касса самообслуживания стояла с листком «Не работает» — листок висел там с весны и успел выгореть. Кассирша спросила, нужен ли пакет. Пакет был нужен.
От магазина до подъезда — двести метров дворами, мимо мусорки и трансформаторной будки с надписью «НЕ ВЛЕЗАЙ УБЬЁТ», где второе слово кто-то давно закрасил. Под козырьком третьего подъезда курил кто-то невидимый — огонёк вспыхивал и опадал. Я шёл и прикидывал завтрашний день: в пятницу самовывоз у «Элкора», значит, курьера заказать с утра; вечером можно наконец разобрать балкон, до которого руки не доходили с мая. Из меня вышел бы отличный планировщик чужих жизней. Своя расписывалась на сутки вперёд, дальше начинался туман. Балкон, к слову, я обещал разобрать ещё Людке. Теперь обещал себе — с тем же, надо признать, успехом.
На двери подъезда объявление извинялось за неудобства и обещало закончить работы к пятнице. Возле подъезда с прошлой недели меняли трубу. Траншею закопали, но плитку у крыльца перестилали заново, и работяги на ночь накрыли её плёнкой, прижав кирпичами. Под дождём при свете фонаря вся эта конструкция мокро блестела.
«Каток», — успел подумать я. Вот, собственно, и всё, что я успел подумать.
Правая нога поехала на плёнке — вперёд и вбок. Пакет я почему-то не выпустил. Падать с пакетом в руке оказалось неудобно: свободная рука взмахнула, опоры не нашла, и затылком я пришёл точно на прижимной кирпич.
Звук был негромкий. Скорее внутренний — глухой стук, который слышишь не ушами.
Боли не было, и это, помню, меня удивило. Лежать было холодно и мокро, дождь падал на лицо, фонарь надо мной горел жёлтым, вокруг лампы стояла морось. Я подумал, что пельмени раскиснут. Я подумал, что мама звонила сегодня утром — хорошо, что взял трубку. Про Людку не подумал ничего, и напоследок это было даже приятно.
Фонарь стал отодвигаться — не гаснуть, а именно отодвигаться вглубь двора, всё дальше, вместе с дождём и с домом.
Тридцать два года. Умер мужик с пельменями — поскользнулся у подъезда. Мама расстроится.
Темнота встала полная, без фонаря и без дождя. Я в ней был — продолжал быть, и это казалось неправильным. В такой темноте не полагалось находиться никому, а в этой кто-то находился.
— Ну наконец-то, — произнёс голос. Мужской, немолодой, с недовольством человека, которого заставили ждать. — Долго же ты. Я уже начал думать, что ошибся.
Глава 2. Пещера сознания
Под щекой был камень.
Холодный, шершавый, с мелкой крошкой, которая вдавилась в кожу. Я лежал на боку, поджав ноги, и камень был везде, куда доставали ладони: под щекой, под бедром, за спиной. Я открыл глаза. Ничего не изменилось.
Темнота стояла такая, какой не бывает. В любой темноте — в квартире с выключенным светом, в подъезде с перегоревшей лампочкой — глаз через минуту начинает что-то выуживать: щель под дверью, окно, циферблат. Здесь выуживать было нечего. Я поднёс руку к лицу и не увидел руки.
Сел. Макушка проехала по камню — свод был низкий, в полуметре над головой. Я ощупал его ладонями: сплошной, без швов. Ощупал пол вокруг себя, докуда дотянулся. Камень. Камень. Слева пальцы ушли в пустоту — лаз или проход, не понять.
Похоронили.
Мысль встала целиком, сразу, и от неё сделалось холоднее, чем от камня. Плитка у подъезда. Кирпич. Фонарь, который отодвигался. Меня нашли, констатировали, отвезли — и вот. Хотя нет: в гробах не бывает каменных сводов, и гроб — это доски в полуметре от носа, а не пещера. Значит, не гроб. Значит, хуже: какой-то подвал, штольня, полость, куда я попал неизвестно как — и в которой темно, как не бывает нигде наверху.
— Эй! — сказал я.
Звук вышел плоский. Он не отразился ни от чего, не покатился эхом — просто кончился в полуметре от губ, будто я крикнул в подушку.
— Эй! Тут человек!
Подушка съела и это.
Я пополз влево, туда, где была пустота. Проход оказался узкий, но проходимый: на четвереньках, обдирая ладони о крошку, толкая перед собой собственное дыхание. Ползти в абсолютной темноте — занятие, от которого мозг быстро начинает предлагать варианты один другого хуже, и я полз, повторяя про себя четыре цифры: сто девяносто рублей, сто двадцать штук. Цена тантала у «Радианта». Бессмысленно, зато моё. Пока помню цену — я это ещё я.
Лаз пару раз сужался так, что приходилось выдыхать и протискиваться, и на втором таком месте я застрял плечами — на секунду, на две, но этих двух секунд хватило, чтобы узнать о себе много нового. Я вытолкнул себя вперёд рывком, ободрав плечо, и дальше полз уже не останавливаясь, на упрямстве: сто девяносто, сто двадцать, сто девяносто, сто двадцать.
Свет я сначала принял за обман зрения. В такой темноте глаза врут: плавают пятна, вспыхивают точки. Но пятно впереди не плавало. Оно стояло на месте и медленно наливалось — ровное, серое, потом белёсое, без дрожания, какое даёт огонь. Я пополз быстрее. Проход пошёл вверх, расширился, я поднялся сначала на корточки, потом в полный рост — и вышел.
Пещера, в которую я вышел, была размером с вокзальный зал. Свод терялся в высоте, стены уходили вбок плавными наплывами, и весь этот