Тридцать шесть - Александр Фрост
Иван Иванович посмотрел на него — и вдруг рассмеялся.
Смеялся он недолго и закашлялся.
— Простите, — сказал он, отдышавшись. — Это не насмешка. Это, если хотите, облегчение.
— Отчего облегчение?
— Оттого, Александр Петрович, что за полвека со мной никто так не разговаривал, — сказал он. — Все, кого я встречал, делились на два разряда: одни меня боялись, другие мне поклонялись. И те и другие принимали всё, что я скажу, на веру.
Он потёр лицо.
— Проверяйте. Я вам дам всё: книги, счета, людей, ключи. И я вам заранее скажу, чем это кончится: вы убедитесь, что я их не брал, и мы потеряем неделю. Но неделю потерять стоит, потому что после этого вы будете работать спокойно, а я — знать, что вы не работаете вполсилы из вежливости.
— Второе, — сказал Морозов. — О том, чего я делать не стану.
— Говорите.
— Я не стану никого из ваших людей ни задерживать, ни допрашивать под угрозой, ни обыскивать без их согласия. У меня здесь нет ни полномочий, ни права: я в Тобольской губернии частное лицо в отпуске.
— Разумеется.
— И третье, — сказал Морозов. — Когда я найду вора, я вам его назову. Что вы с ним сделаете — ваше дело, и я в него не вмешиваюсь. Но если я узнаю, что после моего отъезда с этим человеком что-нибудь случилось, — я вернусь сюда уже не частным лицом.
Иван Иванович выслушал это внимательно, не перебивая.
— Договорились, — сказал он. — И, чтобы вы знали заранее: я никого не собираюсь наказывать. Я хочу понять, кто и зачем, — и вернуть вещи в хранилище. Больше ничего.
— Отчего вам это так важно?
Он ответил не сразу.
— Оттого, — сказал он наконец, — что я болел два месяца и лежал в этой комнате, глядя в потолок. И за два месяца понял одну простую вещь, которой не понимал всю жизнь.
— Какую?
— Я не бессмертен, — сказал Иван Иванович. — Я это, разумеется, знал и прежде — умом. А в январе, когда у меня было сорок и я не мог поднять голову с подушки, я это понял впервые как следует.
Он посмотрел на Морозова.
— И тогда мне сделалось страшно не за себя. Мне сделалось страшно оттого, что если я нынче умру, то сорок один предмет — теперь тридцать шесть — останутся лежать в месте, о котором никто не знает. И через сто лет их выкопает какой-нибудь мужик, ставя погреб.
Глава 2 (77)
Хранилище Иван Иванович показал наутро.
Прежде того, впрочем, был завтрак — общий, за длинным столом, — и Морозов провёл его, разглядывая одиннадцать человек и стараясь делать это незаметно.
Разговор за столом шёл о посевной, о ценах на керосин и о войне.
Про войну спрашивали его: он приехал из Москвы, стало быть, знает.
Морозов отвечал осторожно и коротко: что в Москве дорого, что раненых много, что говорят о весеннем наступлении.
И заметил, что двое из девяти слушают его не так, как прочие. Часовщик Зырянов — с жадностью человека, отрезанного от мира. А Лунёв — молча, не поднимая глаз от тарелки, и по одному этому Морозов отметил его себе, ещё не зная зачем.
Оно помещалось не в доме и не в подвале — в старой каменной кладовой при конюшне, где до покупки усадьбы держали упряжь.
Кладовая была небольшая, три на четыре сажени, с одним входом и без окон. Стены — кирпичные, в два кирпича, пол земляной, потолок сводчатый.
Внутри стояли лари с овсом, висела сбруя, лежали хомуты.
Морозов постоял на пороге и оценил выбор места профессионально.
Место было выбрано превосходно.
Кладовая при конюшне — единственное строение в усадьбе, куда ходят каждый день и где всякий человек с ломом или с лопатой выглядит естественно. Здесь нет окон, стало быть, снаружи не подглядишь. Здесь пахнет лошадьми и овсом, и здесь всегда шумно: за стеной топчутся, фыркают, звенят.
И, главное, здесь нечего искать: всякий, кто полез бы в эту усадьбу за ценностями, пошёл бы в дом.
— И где? — спросил Морозов.
Иван Иванович прошёл в дальний угол, отодвинул ногой солому и постучал каблуком.
Звук был глухой.
— Плита, — сказал он. — Под ней ход в четыре ступеньки и подпол в сажень. Плиту кладут с рычагом, вдвоём не сдвинуть без ваги.
Он показал вагу — железный лом, стоявший тут же, в углу, среди прочего инструмента, ничем не выделяясь.
Морозов присел и осмотрел плиту.
Плита была старая, пригнанная плотно; по краям — земля и труха, слежавшиеся годами.
И у одного края труха была потревожена.
Не свежо: месяца три-четыре назад. Но потревожена, и потревожена с той стороны, с какой удобнее подводить лом.
— Открывайте.
Открывали вдвоём — точнее, открывал работник, вызванный для этого и не спросивший ни о чём, и Морозов отметил про себя, что человек, полтора года подводящий лом под эту плиту, ни разу не задумался, зачем.
Внизу был подпол: сухой, выложенный кирпичом, аршина полтора в глубину.
Морозов спустился первым и осмотрел его весь.
Кирпич старый, кладка ровная; в углу — вентиляционная отдушина, выведенная, судя по всему, под стену конюшни. Сухо: ни плесени, ни потёков.
— Кто клал?
— Мужики из Мурина, — сказал сверху Иван Иванович. — В девятьсот девятом, при переделке конюшни.
— Они знают, что тут?
— Они знают, что барин велел выложить погреб под кладовой и не выложил там ни картошки, ни капусты, — сказал он. — Что они об этом думают, я не спрашивал. Полагаю, думают про деньги.
Морозов записал и это.
Он отметил, что за шесть лет ни один из этих мужиков не полез сюда за деньгами, — и подумал, что в России это, пожалуй, объяснимее всего прочего: за деньгами лезут в дом, а в пустой погреб под чужой конюшней — незачем.
В подполе стоял сундук.
Обыкновенный дорожный сундук, окованный железом, на замке.
Иван Иванович отпер его своим ключом.
Внутри, в ячейках, разгороженных дощечками и выстланных сукном, лежали вещи.
Морозов сосчитал.
Тридцать шесть предметов: бляшки, пряжки, пластины, две фигурки тёмного камня, оправленная в золото брошь, цепочка с подвеской.