Эксперимент вне расписания - Елена Валериевна Горелик
Он опустил кулаки, тяжело перевел дыхание и пошел прямо к гранитной набережной, рассекая морозный воздух широкими, стремительными шагами.
Никто не посмел встать у него на пути. Шеренги гвардейцев расступались сами собой, вжимаясь в ледяные торосы, а офицеры застывали с поднятыми салютом клинками, боясь даже моргнуть.
Часть II. Портрет и оригинал
Он шел по снегу, словно не замечая холода и оставляя на белом насте совершенно неуместные здесь следы босых ног.
Тело его пылало. Лихорадка, не отпустившая в могилу, теперь жгла внутренности яростным, слепым огнем. Боль внизу живота, мучившая его последние три года, никуда не ушла, но словно отодвинулась на задний план, притупленная колоссальным, оглушающим притоком ярости. Он был как раненый медведь, которого подняли из берлоги картечью: боли нет, есть только жажда крушить и рвать.
Сзади, на расстоянии добрых двадцати саженей, двигалась растерянная, смятенная толпа. Никто не решался подойти ближе, но и отстать не смели.
Шел Николай II — с белым, как полотно, лицом, с расстегнутым воротом шинели, которого поддерживал под руку престарелый граф Фредерикс. Шли великие князья, переглядываясь с немым ужасом; бежали жандармские ротмистры, не зная, кого арестовывать и кому подчиняться; бежали репортеры столичных газет, побросав тяжелые деревянные треноги своих аппаратов.
Петр взлетел по гранитному Иорданскому спуску, не сбавляя шага.
Его растрескавшиеся ступни осязали камень. Знакомый камень! Гранит! Он сам подписывал указы возить его со всей округи, брать пошлину диким камнем с каждого воза, с каждого струга, входящего в устье! Но лестница… лестница была чужая, широкая, роскошная, бабская.
У массивных дверей Малахитового подъезда швейцары в золотом шитье и треуголках с павлиньими перьями стояли навытяжку. При виде босого, двухметрового великана с перекошенной от тика рожей и налитыми кровью глазами их колени подогнулись. Один рухнул на колени прямо в сугроб, второй, заикаясь, попытался толкнуть тяжелую дубовую створу:
— Ва-ва-ваше…
Петр не стал ждать. Он ударил плечом в массивную дубовую створу.
Кованые петли взвизгнули, медь замка хрустнула, и тяжелая дверь с грохотом распахнулась внутрь, ударившись о стену так, что с лепного карниза посыпалась белая гипсовая пыль.
Петр перешагнул через порог, даже не глянув на распростертых у входа слуг.
В лицо ему пахнуло густым, удушливым теплом. Это был не живой жар русской печи, пахнущий березовыми поленьями и смолой, и не сухое тепло голландских изразцов, к которому он привык в своем скромном домике. Воздух здесь был тяжелый, калориферный, пересушенный железными трубами, скрытыми в стенах. Пахло сладким дамским мускусом, явно недешевым табаком, какого точно не курили моряки, лампадным воском и тем особым, безошибочно узнаваемым духом чиновничьего уюта — лощеной бумагой, сургучом и вековым покоем, — от которого у Петра всегда начинали чесаться кулаки.
Он шел по парадной анфиладе, оставляя на зеркальном наборном паркете из розового дерева и палисандра грязные, тающие следы босых ног.
Дворец замер. Время словно загустело в этих громадных, залитых электрическим светом залах. Лакеи в белых чулках и пудреных париках вжимались спинами в позолоту панелей, боясь перевести дыхание; фрейлины в шелках, высыпавшие было из боковых гостиных на шум, сдавленно вскрикивали, зажимали рты надушенными батистовыми платками и сползали по мраморным балюстрадам в глубокие обмороки.
Никто не смел преградить ему путь. Ни один кавалергард из караула не поднял палаша. Напротив них шел не просто человек великанского роста — на них надвигалась сама русская история, выломившаяся из-под могильного камня, свирепая, ободранная, дышащая потусторонним холодом и не знающая пощады.
Петр влетел в Военную галерею.
Здесь он вдруг замедлил свой стремительный шаг. Огромные глаза его жадно, хищно забегали по стенам.
Портреты. Генералы в зеленых, расшитых мундирах смотрели на него из золоченых рам. Петр задрал голову, вглядываясь в незнакомые, строгие лица. Бакенбарды, гусарские ментики, Георгиевские кресты на лентах, тяжелые взгляды… Фамилии на золотых дощечках мелькали перед глазами, как пушечные ядра: Волконский, Багратион, Барклай де Толли, Ермолов, Платов… Какие битвы выиграли… И годы. Даты сражений.
Он уже понял, где находится. Вернее, когда. Только точного года от Рождества Христова еще не знал.
— Иноземцы… и свои… — прохрипел Петр, и пальцы его правой руки судорожно сжались, словно нащупывая привычную рукоять трости. — Воевали, стало быть. Крепко воевали. Баталии великие… Гляди-ко, и шведа, и француза били, шельмы…
Он повернулся вокруг своей оси, забыв на мгновение о боли, раздиравшей его нутро. Чутье великого полководца сразу распознало дух триумфа, застывший в этой галерее. Эти люди стояли насмерть. За спиной у них была империя. Его империя.
Но стоило ему сделать еще десяток шагов и войти в малую ротонду, как шаг его снова оборвался.
Прямо перед ним, в нише, озаренной матовыми стеклянными шарами электрических светильников, висело огромное полотно.
Петр подошел вплотную. Глаза его сузились, превратившись в две черные колючие щели. Судорожный тик с новой силой дернул правую щеку, скривив рот в страшную, обнажающую зубы усмешку.
На холсте был изображен он сам.
Но какой! Горностаевая мантия ниспадала с широких плеч безупречными, царственными складками. Стальные латы сияли парадным лаком, сквозь который не пробилась бы ни единая пылинка. Через плечо горела лазурью Андреевская лента. Рука — белая, холеная, с пальцами вельможи, никогда не державшего топора и смоляного каната — небрежно покоилась на резном штурвале. А лицо… Лицо на портрете было гладким, благообразным, с благородной римской горбинкой и спокойным, полубожественным взором «Отца Отечества». Ни единой оспенной рытвины на щеках. Ни следа желтушной печеночной мути под глазами. Ни перекошенного от ярости рта, ни сбитых о пушечные лафеты ногтей, ни следов бессонных ночей в походах.
Живой Петр поднял свою руку.
Пятерня с въевшейся под кожу окалиной, с черными полумесяцами грязи под ногтями, со старыми белыми рубцами от разорвавшейся при Нарве мортиры легла прямо на лакированную грудь нарисованного монарха.
Пальцы живого титана дрожали.
— Налгали… — выдохнул он. Голос его, низкий и сорванный, со свистом прокатился под сводами ротонды. — Все налгали, сучьи дети… Идола из меня сотворили! Куклу намалевали для глупых баб да поповского умиления!
Он резко обернулся к застывшей в дверях толпе.
Там, в пяти шагах, сжимая в онемевших руках офицерскую фуражку, стоял Николай II. За его спиной жались великие князья, министры с отвисшими челюстями и командиры полков, бледные, словно приговоренные к расстрелу.

— Ты!