Сталинград - Павел Смолин
Скрип шёл строго над нами. Я показал пальцем в потолок и поднял ствол. Мы выстрелили втроём почти одновременно. Штукатурка посыпалась вниз крупной сухой крошкой, засыпало глаза, я успел подумать, что портянки уже не важны — теперь у меня за шиворотом стройматериалов на половинку дачи.
Наверху что-то тяжело село. Потом по потолку медленно поползло тёмное пятно.
— Митька, хватит! — крикнул я. — Он тебя больше не слушает.
Пулемёт мы забрали. Немецкий MG, и к нему полторы ленты — теперь у нашего взвода появился серьёзный аргумент. Грачёв стоял и смотрел на дырки в потолке. Потом поднял очки на лоб и потёр глаза от штукатурки.
— А как вы поняли, что он подойдёт?
Не «вы» — оговорился. Мы с ним одного, вообще-то, возраста. Я отметил и оговорку, и вопрос.
— Никак. Предположил. Он сидел лицом на люк и не мог не проверить, кто орёт.
— А если бы не подошёл?
— Тогда мы бы сидели внизу до темноты и ждали журчания ручейка — человек не ссать не может. Грачёв, запомни главное, — говоря ему, я обращался ко всем. — В доме половина работы делается ушами, а не глазами. Он нас слышал. Мы его слышали. Кто первый поверил в то, что услышал самое важное, тот и проиграл.
Грачёв похлопал себя по карманам в поисках карандаша. Карандаша не было.
Зотов потерял одного — парня из пополнения, фамилию которого я не успел узнать и уже не узнаю. Ему прострелили горло на лестнице, когда всё, казалось бы, кончилось. В этом городе всё кончается по три раза.
Карасёв пришёл, когда мы закрепились. Прошёл по этажу, задержался у трёх убитых немцев в первой комнате, потом у пулемёта, оглядел нас. Лицо у него было сложное.
— Через двор не пошли, — заметил он.
— Не пошли, товарищ лейтенант, — доложил Зотов. — Через торец получилось.
— Кто нашёл торец?
Зотов выдержал паузу: отвечать неохота, но и врать не буду.
— Обухов приметил.
Карасёв долго изучал меня. Я стоял как положено стоять красноармейцу перед лейтенантом: ел глазами начальство и всем видом показывал, что мыслей у меня нет и никогда в жизни не было.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Держите дом.
И ушёл.
Мог наорать за самоуправство. Не наорал. Умный, значит. Или запомнил на будущее — что, впрочем, тоже неплохо, лишь бы запомнил правильное.
Дом я обошёл сам. Не из любопытства — из привычки: пока не знаешь, где в твоём доме дырки, ты в нём не хозяин, а квартирант. Дырок оказалось четыре. Пролом в торце, через который мы сюда и пришли, окно на первом с выбитой рамой, дверь чёрного хода, заваленная так удачно, что человека не пропустит, а гранату вполне, и лаз в подпол.
В подпол я и полез. Там жили. Не в смысле сейчас, а в смысле до всего этого: под лестницей стояли банки, аккуратно, рядком, и на банках рукой хозяйки было написано: «Огурцы 41 г.». Часть побило осколками, часть просто высохла. Рядом валялся одинокий детский ботинок. Я моргнул, отвёл взгляд и позвал своих — не вернётся хозяюшка за консервами, можно забирать.
А в углу, за банками, у стены, стояло ружьё. Двустволка. Старая, курковая горизонталка, из тех, что переживают трёх хозяев, одну империалистическую войну, одну революцию и одну войну гражданскую. Ложа треснута и обмотана проволокой. Стволы в мелкой рыжей ряби, но целые.
Я взял её в руки и переломил. Пусто. Хозяин, уходя, забрал патроны и не забрал ружьё — стало быть, торопился, а может, решил, что с ружьём его не пустят в эвакуацию.
Наверху скрипело перекрытие: мужики шли по огурцы, а мне после тринадцати лет без инструмента наконец выдали ружьё.
Ласково погладив двустволочку, я попросил:
— Послужи и на этой войне, родная. Клянусь: отреставрирую и на стену повешу, будет тебе почётная пенсия. Но сначала придётся немного тебя улучшить. Договор?
Двустволка вкусно щелкнула, и я услышал в этом звуке согласие.
Всё, что мы делали сегодня в этом доме, мы делали неправильным оружием. Трёхлинейка в коридоре — это шест с гвоздём. Ты входишь в комнату, где до противника три метра, и держишь в руках полтора метра дерева и стали, которые надо ещё довернуть. А тут — обрезать стволы по цевьё, отпилить приклад в рукоять, и получится то, чем через полвека будут вышибать двери во всём мире. Двенадцатый калибр в упор не спрашивает, попал ты в грудь или в плечо. Двенадцатый калибр склонен к максимализму и может себе позволить пренебрегать деталями.
Наверху загрохотало, посыпалось, и в лаз полезли мужики — все разом, толкаясь, как школьники в столовую.
— Где⁈ — с ходу заорал Митька.
— Под лестницей.
Секунд десять в подполе стояла благоговейная тишина.
— Восемь, — сосчитал Кабаков.
— Девять, — поправил Полещук. — Вон там, в нише стоит — мож, особая?
— Девять, — согласился Кабаков и повернулся ко мне. — Витёк, ты у нас теперь святой. Хочешь, я тебе портянки постираю?
— Не хочу.
— И правильно, — одобрил он. — Я бы всё равно не постирал.
До подвала никто не вытерпел: первую банку вскрыли на месте. Огурцы пошли по кругу — маленькие, кривые, но крепкие и хрусткие, засоленные какой-то незнакомой мне женщиной в другой, довоенной жизни.
Хруст в подполе стоял такой, что я забеспокоился, не услышат ли немцы.
— Довоенные, — с набитым ртом сообщил Митька. — Мужики, вы поняли? Мы жрём довоенные огурцы!
— Сорок первый — это уже война.
— Значит, ранневоенные! Ты ешь, не рассуждай.
Тюрин молча взял банку, выпил из неё рассол — весь, до дна, в четыре глотка, — вернул банку с огурцами обратно в круг и отошёл. Мужики уважительно проводили его взглядом и на обратном пути зацепились глазами за ружьё.
Вот тогда-то они и заметили ружьё.
— Гля! — Митька чуть не подавился. — Витёк, а это чьё?
— Моё.
— Ух ты! — он утёр рот рукавом и потянулся потрогать. — Дай подержать? Дай, а? У нас в Тельме ни у кого не было, только у деда Игната берданка, и та кривая.
Ружьё пошло по рукам вместе с банкой. Люди хрустели огурцами, передавали друг другу двустволку и говорили о ней уважительно, как говорят о хорошей вещи мужики, у которых давно не было в руках ничего интересного.