Огненный 1944 - Роман Смирнов
— Валить-то поздно уже, — сказал Волков. — Сырое бревно не горит, его загодя рубят, летом, чтоб к морозам выстоялось. Летом прозевали — этой зимы уже не поправишь, чем деревня запаслась, тем и перебьётся, впритык, а где не хватит — сухостоем да валежником, что сухое стоит. Это латка, не решение, знаю. Но людей туда всё равно дай, где заготовителей нет: пленные на валку да на торф, тыловые команды в подмогу, — чтоб хоть сухое собрали и чтоб бабы в мороз не с топором в лесу стояли, а дома, с детьми. И на будущую зиму — не как в эту: рубить с лета, загодя, чтоб не куковать теперь над сырым лесом. Торф — то же самое. Стоит болото под боком у станции, а станция мёрзнет, потому что резать торф некому. Это не хитрость, это руки. Найти руки. — Он отметил это себе коротким кивком, как отмечал всё, что переходило из разговора в дело, и пошёл дальше. — И вот о чём ещё подумайте загодя, не то опять спохватимся в последний день. Про весну. Зиму мы деревне перебьём, отогреем, — а весной ей чем пахать? Земля есть, а поднять её нечем. Коней нет, коней съела война. Тракторов нет, где те тракторы, Анастас верно сказал. Семян нет: что было, съели или закопали от немца в землю и не нашли. Перезимуем, а весной выйдут мужики в поле с пустыми руками, и опять недосев, и опять на будущий год голодно. Так вот, чтоб круг этот разорвать, — тягло, семенной хлеб, хоть какой инвентарь готовить надо не в марте, когда сани по последнему снегу, а сейчас. Зимой готовить к весне. Как сани готовят летом.
— Это верно, товарищ Сталин, — сказал Микоян, и в первый раз за вечер раскрыл папку, чтобы записать, и по этому было видно, что мысль он берёт всерьёз. — О весне сейчас никто не думает, все в зиму глядят. А ведь чем раньше начнём сводить в кучу тягло и семенной фонд, тем меньше по весне будет плача. Прикину, что можно снять с тыловых областей, не оголив их, и сколько отправить на освобождённые земли загодя, санным путём.
— Именно. — Волков оглядел стол. — Значит, порядок такой. Первое — уголь городам по нужде, как условились: где заводы да раненые — вперёд всех, малый город на дровах перетерпит. Второе — руки на дрова и торф туда, где бабы одни: пленных, тыловые команды, чтоб деревня и станция не мёрзли. Третье — не проспать весну: тягло, семена, инвентарь сводить и слать на землю уже теперь, по санному пути, а не спохватываться в марте. Лазарь везёт, Анастас считает и распределяет, спрос — с обоих, лично, каждую неделю. Не устроит меня «шесть пар поездов». Устроит — «довезли и не встали». Ясно?
— Ясно, товарищ Сталин, — сказали оба почти враз.
— Тогда идите работать. — Он поднялся, показывая, что кончено, но у двери, когда они уже собирали бумаги, добавил, и в голосе снова прошла та сухая усмешка, с которой начал: — И вот ещё что. Зима в этом году, товарищи, придёт вовремя. В декабре. Как всегда. Так что если она застанет нас врасплох — а она любит, — то виноваты будем не мы с ней, а вы двое. Договорились?
— Ясно, товарищ Сталин, — сказали Каганович и Микоян почти враз, и это прозвучало уже с порога.
— А ты, Вячеслав Михайлович, задержись, — сказал Волков, не повышая голоса, но так, что Молотов, уже поднявшийся было, снова опустился на стул. — С этими двумя мы про зиму сговорились. Зима — она хоть и внезапна, а понятна: уголь, дрова, руки, — всё считается, всё раскладывается по неделям. С тобой у меня разговор про то, что по неделям не расчислишь.
Каганович вытер лоб и вышел, тяжело ступая; Микоян, пряча папку, коротко кивнул и вышел следом, тихо притворив за собою дверь. Они остались вдвоём.
Волков не сразу заговорил. Он прошёлся по кабинету, и в эту минуту, когда решённое было решено и распорядок отдан, на него навалилось то, что всегда наваливалось после таких разговоров и чего он не показывал хозяйственникам: за зимой, которую он только что расписал по часам, стояла весна с пустой, неподнятой пашней, а за весной — то, чего не берёт ни уголь, ни хлеб.
— Скажи мне, Вячеслав Михайлович, — заговорил он наконец, и голос его стал глуше, — вот эти придержанные паровозы. Ты понял, к чему я клоню, ещё когда сказал про них у стены. Не про паровозы речь.
— Не про паровозы, — тихо согласился Молотов. — Я понял.
— Тогда не отвечай сейчас. — Волков поднял руку, будто удерживая слово, уже готовое сорваться. — Не с языка мне нужен ответ, а обдуманный. Ступай домой, не ложись, думай. И утром принеси мне не то, что придержали, — это я и сам прочёл. А почему. И главное — что за этим «почему» стоит дальше, за краем войны, куда я и сам-то заглядывать боюсь. Утром жду. С этим и жду.
Молотов посмотрел на него долго, без слов, — он уже знал, куда заглядывать, и по лицу его видно было, что заглядывать туда ему не хочется. Потом кивнул, поднялся и вышел, тихо прикрыв дверь.
Глава 40
Погода
Молотов пришёл к восьми, в тот серый зимний час, когда за окнами ещё стоит синева и дольше всего не рассветает. Ночь он просидел за столом — это читалось в одних глазах, потому что во всём прочем он был безупречен: выбрит, свеж воротничком, собран. Под мышкой он нёс папку, и папка была тонкая. Волков глянул на неё и успокоился: за толстой прячут незнание, а тонкую выносят, когда разобрались.
— Не спал, — сказал Волков. Это был не вопрос.
— Поспишь тут, — отозвался Молотов без жалобы, как о погоде. — Вы мне такое на ночь задали, товарищ Сталин, что не всякому врагу пожелаешь.
— Оттого и задал тебе, а не врагу. Садись. Чаю?
— Чаю.
Волков сам налил ему из стоявшего на приставном столике чайника — не по чину хозяину наливать гостю, но между этими двоими чин давно был не в счёт, когда они оставались вдвоём. Молотов принял стакан, обхватил ладонями, будто грелся, и с минуту молчал, собираясь. Волков не торопил. Он знал за Молотовым эту повадку: тот никогда не выпаливал готовое с ходу — сперва обкладывал главную мысль подходами, как обкладывают костёр камнями,