Обратный путь - Александр Фрост
Он оказался человеком лет сорока пяти, чистеньким, обходительным, с бегающими глазами и с той особой скупщицкой манерой, при которой всякий ответ начинается со слова «помилуйте».
В лавке при обыске нашли обыкновенное: краденое серебро, три шубы без бирок и книгу залогов, в которой половина записей была вымышленная.
За это ему полагалось года три.
А за то, что Морозову было нужно, — вовсе ничего, потому что доказать это было нечем.
— Семён Тимофеевич, — сказал Морозов, начав допрос. — Я вам сразу скажу, что мне от вас надобно, чтобы вы не тратили силы на пустое. Мне не нужны ваши шубы. Мне нужна одна вещь, которую вам приносили в апреле.
— Помилуйте, — сказал Барышев. — Мне в апреле сорок вещей принесли.
— Эту вы запомнили, — сказал Морозов. — Каменная фигурка в пол-ладони. Тёмная, тяжёлая, старой работы, зверь свернувшийся.
Барышев моргнул.
Он моргнул один раз, и этого было довольно.
— Не припомню.
— Припомните, — сказал Морозов. — И я вам объясню отчего. Вы её не купили.
Скупщик посмотрел на него быстро и настороженно.
— С чего вы взяли?
— С того, что вы её в лавке подержали и отдали обратно, — сказал Морозов. — Иначе она была бы у вас, а её у вас нет — обыск был полный, я его сам вёл.
Он наклонился чуть вперёд.
— Семён Тимофеевич, я вам скажу, как это было. Вам её принесли, вы взяли её в руки и предложили полтинник. А тот, кто принёс, сказал, что за неё дают больше, и унёс. Я прав?
Барышев молчал долго.
— Рубль я давал, — сказал он наконец.
Дальше пошло легче, потому что человек, признавший малое, дальше держит оборону хуже.
Приносил её — по словам Барышева — «Митрий с Домниковки», который у него бывает по мелочи года три.
Кто таков? Живёт при извозчичьем дворе Сенина, ходит в подручных, кормится где придётся.
— Тот самый двор? — переспросил Гвоздёв.
— Тот самый, — сказал Морозов.
Митрия взяли к вечеру, и на этот раз Морозов вёл допрос по-другому — быстро, жёстко, не давая передышки, потому что перед ним сидел не расчётливый скупщик, а мелкий, испуганный и глуповатый человек лет тридцати, который врал беспорядочно и сам путался.
Через два часа он сломался и заплакал.
И рассказал.
Вещь ему дал Гурьян.
Гурьян Осипович Черемных, тридцати восьми лет, при извозчичьем дворе Сенина — старшим работником. Тот, кто в этом дворе ведал ночлежкой, принимал деньги за постой и знал каждую ночь, кто у него ночует.
— Он мне её дал в понедельник, — говорил Митрий, размазывая по лицу. — Сказал: сходи к Барышеву, спроси, чего дадут. И сказал: скажешь, что твоя.
— И вы пошли.
— Пошёл. Барышев рубль давал, я вернулся, сказал. А Гурьян обругал и говорит: дура, за неё в другом месте пять дадут, а то и десять.
Морозов положил перо.
— Отчего он так сказал?
Митрий шмыгнул носом.
— А он говорил, — сказал он, — что такие вещи скупают. Что есть человек, который за старину такую платит хорошо, только надо знать, где спросить.
— Он спрашивал?
— Не знаю. Он мне после про неё не говорил.
О Черемных Морозов прежде ареста собрал всё, что можно было собрать за сутки, — потому что брать такого человека без подготовки означало получить неделю запирательства.
Гвоздёв обошёл двор, соседние лавки и трактир.
Картина вышла ровная и на редкость благополучная.
Гурьян Осипович при дворе восьмой год. Не пьёт вовсе. Не курит. В карты не играет. Хозяин, Никита Сенин, отзывался о нём как о лучшем работнике: «Он у меня заместо приказчика, я на него всё оставляю».
С постояльцами ласков. Больным даёт кипятку без денег. Однажды, по словам трактирщика, отдал свои сапоги мужику, у которого украли обувь.
— Ваше высокоблагородие, — сказал Гвоздёв, доложив всё это. — Я, признаться, засомневался. Не тот человек.
— Тот, — сказал Морозов.
— С чего вы так уверены?
— С того, Спиридон Афанасьевич, что я за тридцать лет ни разу не встретил убийцу, о котором соседи сказали бы: дурной человек, мы всегда знали. — Он свернул таблицу. — О таких всегда говорят: тихий, работящий, детей любит. Всегда. Это, если хотите, самая надёжная примета из всех.
Гурьяна Черемных взяли ночью, на извозчичьем дворе, в его каморке при конюшне.
Он не сопротивлялся, но и не испугался, и это Морозов отметил первым: человек, поднятый с постели полицией, обыкновенно либо кричит, либо трясётся. Этот сел на койку, посмотрел на бумагу, потом на Гвоздёва, потом на двух городовых — и молча стал натягивать сапоги.
Обыск в каморке дал следующее.
Двести восемьдесят рублей, зашитые в тюфяк.
Семь пар сапог — разных размеров, ношеных, стоящих рядком под нарами.
Три пояса, кожаных, с распоротой изнанкой.
И — на дне сундука, под тряпьём, — каменная фигурка в пол-ладони, тёмная, тяжёлая, с изображением свернувшегося зверя.
Морозов взял её в руки при понятых, при свете фонаря, и не почувствовал ничего.
Он всё-таки задержал её на ладони на секунду дольше, чем требовалось для описи, — и поймал себя на этом, и рассердился.
Полтора года он ждал случая подержать одну из этих вещей в руках при обстоятельствах, когда её можно взять законно. И вот держал — и не чувствовал ни тепла, о котором говорил Севастьянов, ни тяжести, ни голоса, ни чего бы то ни было ещё.
Кусок тёмного камня в пол-ладони, весом фунта в полтора, с грубо вырезанным зверем на боку. Работа старая и, если судить непредвзято, скверная.
Из-за такого камня в этом городе за полтора года умерли восемь человек — правда, умерли не из-за него, а из-за ста пятидесяти рублей, зашитых в пояс.
И это, подумал Морозов, кладя фигурку на стол, самое отвратительное во всём деле: вещь тут ни при чём. Она просто ехала домой в тряпице у мужика, которому не повезло.
При дневном свете и при огне она была куском тёмного камня, и всё.
Он положил её на стол и велел внести в опись, и всё это время думал не о ней, а о семи парах сапог, стоявших рядком под нарами.
Восемь человек. Сапоги он снимал, но не продавал.
— Гурьян Осипович, — сказал он уже в отделении. — Отчего вы сапоги не сбывали?
Черемных