Горькая рябина - Василий Дмитриевич Оглоблин
– Хороший ты парень, Иван, но извини меня, в сарай ты сегодня не попадешь. Служба. Ночь тебе придется провести в холодном карцере, в подвале.
– Воля ваша.
Комендант нажал на кнопку, в дверях появился солдат.
– Увести в карцер.
– Яволь!
Оставшись один, полковник выпил рюмку водки, бросил в рот ломтик лимона, и глубоко задумался.
"Парень, безусловно, ни в чем не виноват, это ясно, как-то, что я еще не пьян и мыслю здраво. Г-м-м, не употребляю эту пакость. Чудак. А глаза добрые и грустные. И не лжет, не умеет лгать, искренен как перед пастором. Да, трудно в наш кровавый и подлый век быть человеком добрым и милосердным, – думал полковник, меряя из угла в угол комнату своего кабинета, где раньше была бухгалтерия кирпичного завода. У пророка Исайи сказано: "Перестаньте делать зло, научитесь делать добро, ищите правду, спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову", и что-то там еще о милосердии. Мое сердце подсказывает мне, что Иван славный добрый парень, что он ни в чем не виноват и я, следуя завету пророка должен спасти его. Все в моей власти, и я умею делать добро и защищать гонимых. Но защити я его и завтра же это будет известно гестапо. Все. И о бегстве из лагеря двух пленных и о помиловании Ивана. А с гестапо шутки плохи. Двух беглепов я могу просто списать как умерших от ран. Они ежедневно мрут сотнями. Но гестапо. Это сатанинское гестапо. Я не хочу, чтобы там, у этого долговязого и мрачного как осенняя ночь палача Ганса Краузе, человека, не умеющего улыбаться и прямо смотреть людям в глаза трешали кости полковника Курта Шольца не единожды пролившего кровь на поле брани за фатерланд. Да, полковник добр, честен и милосерд к людям, но есть инструкции, кипы инструкций. Военные писаки в Берлине, тыловые крысы понаписывали эти дьявольские инструкции, где расписано все, каждый мельчайший и редкий случай: за убийство связного мотоциклиста расстрелять всех жителей села, около которого он был убит, а село сжечь дотла, за побег из лагеря – смертная казнь, за связь с партизанами – смертная казнь. Инструкции, инструкции. Нарушение инструкции – пособничество врагу, пособничество врагу – измена фюреру, измена фюреру – гестапо, гестапо – позор, потеря чести и мучительная страшная смерть у Ганса Краузе. Круг замкнулся. А у Исайи – списайте угнетенного, защитите сироту. Или у апостола Павла: " Ибо тем же судом, каким судиль другого осуждаешь себя". Но для солдата Евангелие – мертвая книга, а в приказах и инструкциях жив каждый параграф, каждое слово. И ты должен, обязаи совместить свои правственные убеждения с инструкциями и приказами. Ха-ха-ха. Совместить. Обвенчать лед и пламя. Трудно, трудно быть в наше время человеком. Чем благороднее твои устремления и возвышеннее порывы твоей дупи – тем больше душевных мук и страданий должен ты претерпеть. Таков закон проклятого двадцатого века. И для человека честного один удел – вот эта русская водочка, единственное утешение и единственное спасение полковника Курта Шольца. А посему – наливай…"
Он налил полный стакан и выпил залпом, посидел недолго на продавленном и облезлом диване, бессмысленно оглядывая почти пустую комнату и давясь дымом сигареты, свалился на правый бок и засопел. Денщик осторожно заглянул, протиснулся бочком в дверь, подошел на цыпочках к столу, вылил из бутылки остатки водки, выпил, собрал все со стола и на цыпочках вышел, довольно и ехидно улыбаясь.
А Феофилакта солдат втолкнул в темную и тесную коморку в подвале этого же дома, погремел засовом и тяжелые шаги удалились. Это была по-видимому кладовка для лопат, метел, ведер и прочей утвари. Ферфилакт наощупь прошел в угол, ощупал земляной пол и сел. Мыслей в голове сначала никаких не было, была сильная усталость после трудного дня, намахался он лопатой вволю, поламывало поясницу и выли мышцы рук и ног. После сьеденного бутерброда с мясом сильно хотелось пить, он скапливал во рту слюну и глотал ее. Но это не утоляло жажду.
"Ах, дурень, надо было попросить у коменданта вместо водки водицы, – думал он, – а полковник не злой, хоть и фашист, поговорили по-людски, как давно не видавшие друг друга братаны".
И вспомнил умилением младшего брата Сашуню. "Тоже, пода, на фронте, тоже воюет где-то, восемнадцать стукнуло. Мать одна осталась. Трудно одной-то. Танула, тянула нас, думала – выкормлю сыночков, на ноги поставлю, легче будет жить с двумя мужиками в доме. Выкормила…"
И вспомнил, как хоронили отца, лучшего на всю тайгу охотника и богатыря. Ему шел пятнадпатый год, когда отца и любимую собаку сибирскую лайку Волчка задрал в тайге медведь. Отец не любил ружья и ходил на медведя по старинке с рогатиной и собакой. И всегда возвращался с богатой добычей. А в тот раз, видно, какую-то оплошку допустил и погиб на тридцать восьмом году в полном расцвете своих богатырских сил: подковы лошадиные разгибал. Нашли их на другой день в тайге мертвыми, медведя, Волчка и отца. Медведь, знать смертельно раненый, успел содрать отцу череп, а Волчка разорвал напополам. Осиротел их большой, сложенный из толстых лиственичных бревен дом на берегу Слюдянки. Вот с тех похорон бати и стал он мукиком и спешил изо всех сил быстрее расти и входить в силу, пас скот, робил скотником на ферме, а в шестнадцать лет сел на трактор, а зимой, когда работы поубавлялось ходил в тайгу и промышлял белку. И вошел. Весь в отца: кряжистый, жилистый, силу в себе почуял немалую, подкову с трудом еще, но разжимал. Только жить, да мать, стареющую радовать. А тут армия подоспела, война и вот – плен. Иногда ему кажется, что он уже прожил долгую-долгую жизнь и все в жизни испытал: и тяжелый труд, и голод, и холод, и опасность, и комары с мошкой заедали в тайге, и в снежной постели спал, и в ледяной воде купался. Но хуже всего испытанного им ранее был плен. Чего он страшно боялся – то с ним и приключилось.
И душу Феофилакта сковала такая боль, такая тоска, какой он еще не испытывал никогда в жизни. В сердце впилась пиявка и сосала, сосала. К горлу подступала тошнота. Он обшарил вокруг себя пол, лег, согнувшись калачиком. Пахнуло смолянистым духом тайги, послышался глухой танственный шум в кронах могучих кедров, от речки Слюдянки потянуло сыростью и острым запахом черемши, промелькнуло как видение растерянное и бледное лицо Маши Зарубиной, провожавшей его в армию и не успевшей стать его жено,