Имя Твоё - Ася Богданович
— Ирина, послушай, — я сбавил тон, заставил себя говорить спокойно, хотя внутри всё клокотало. — Да, я подписал. Но я даже представить не мог, что всё так обернётся. Я думал… будет обычная газовая камера…
— Обычная. Газовая. Камера. — Она прервала меня, качая головой. А потом закрыла глаза. Медленно, тяжело, будто ей было физически больно смотреть на меня.
— Кто ты такой, Герхард? — её голос упал до шёпота. — Ты всерьёз считаешь себя Богом? Думаешь, тебе дано вершить чужие судьбы — решать, кому задохнуться, а кому дожить до вечера? Кто тебе дал это право?
— Мне правда жаль этих женщин, — я провёл рукой по лицу. Мне казалось, оно уже покрылось потом от этого мучительного, но неизбежного разговора. — Но ты не знаешь всех обстоятельств.
Ирина усмехнулась. Едва заметно дрогнули уголки губ, из носа вырвался короткий выдох — не смех даже, а какой-то хриплый, горький звук.
— Ты только носишь маску совести. Думаешь, если спасёшь меня, то все остальные грехи испарятся? — Ирина помолчала немного, собираясь с силами, и выдавила: — Я желаю тебе смерти. Точно такой же, как у них сегодня. Медленной. Мучительной. Без права на прощение.
— Остановись… — сказал я и втянул шумно воздух, будто мне не хватало кислорода. — Не переходи черту.
— Пусть все вы сдохнете! — девушка уже выкрикивала слова, задыхаясь слезами, и не слышала меня. — Пусть сдохнет твой фюрер! Пусть Берлин сгорит дотла — так, чтобы пепла хватило на все ваши могилы! И чтобы ничего не напоминало, что немцы были на этой земле!
— Хватит! — Я толкнул тарелку на столе — она врезалась в стену, и по ней побежала длинная кривая трещина, почти расколовшая керамику надвое.
Ирина не вздрогнула. Даже не моргнула. Только сжала губы и продолжала смотреть на меня — спокойно, почти равнодушно, будто ждала, что будет дальше.
— Я хочу сказать тебе правду, — она старательно сдержала слёзы, вернула самообладание. Выговаривала слова ровно, с неприятным, сухим надломом. — Ты омерзителен мне. Всегда был противен. Мне было противно даже смотреть на тебя каждый раз, когда я сюда приходила. Я лучше расстанусь с жизнью, чем переступлю этот порог ещё раз.
У меня в груди всё сдавило. У неё получилось сделать больно… Я даже вдохнуть не мог и машинально прислонил руку ко рту. Поднял глаза — она смотрела на меня. Смотрела с каким-то горьким торжеством.
— Ты омерзителен мне, потому что в тебе нет ничего от человека, — продолжала Ирина, и голос её стал почти спокойным, отчего сделался ещё страшнее. — Ты не знаешь, что такое терять. Не знаешь, что такое смерть близких…
Я не дал ей договорить. Голос мой вдруг стал чужим, тихим, страшным, без единой капли той растерянности, что была минуту назад. — Моя жена и нерождённый ребёнок погибли, когда твои доблестные русские бомбили Берлин. Мне письмо пришло на фронт. Четыре строчки. Так расскажи мне, что такое терять. Я послушаю.
Ирина вдруг замолчала. Поджала губы и посмотрела на меня — впервые за весь разговор не с ненавистью, не с презрением, а с чем-то похожим на… недоумение.
— А теперь уходи, — сказал я.
Девушка не пошевелилась.
— Ты глухая?! — закричал я — и сам испугался своего голоса, сорванного, чужого. — Убирайся! Чтобы духу твоего здесь не было. Клянусь: ты пожалеешь, если я ещё раз тебя увижу!
Ирина медленно поднялась. С усилием, будто каждое движение давалось через боль. Посмотрела в последний раз — и вышла.
Дверь закрылась негромко.
За окном моросил дождь. Моросил безжалостно, горько, безнадёжно — и некому было его остановить.
Я обвёл взглядом комнату: стол, бумаги, пепельница, хлеб. Всё на своих местах. Всё правильно. Всё так, как должно быть.
— Клянусь тебе, — повторил я шёпотом.
***
Мне снился сон. Он был до осязаемости реальным, до боли живым. Я видел себя — молодым, — а рядом сидела жена. На её коленях — маленький мальчик, беловолосый ангелочек с курносым носиком. Он смотрел на меня светлыми, бездонными глазами, полными безраздельного счастья, и улыбка озаряла его пухлые щёчки. Он был таким хрупким, таким беззащитным и бесконечно родным...
Но взгляд моей жены был неподвижен и устремлён куда-то в окно, в пустоту за стеклом. Её глаза излучали ледяное, безжизненное спокойствие.
«Они уже маршируют», — прошептала она, и голос её прозвучал чуждо и механически, словно доносясь из старого радиоприёмника. «Смотри...»
Голос стал громче, набухая, заполняя собой пространство комнаты, вытесняя воздух. Я слышал его раньше. Его слышал весь мир.
«Я предназначен...» — слова повисли в воздухе, оставляя после себя звенящую пустоту. «...Чтобы решить...» — вновь возникла пауза, тягучая и невыносимая. «...Проблемы Данцига...»
Вдруг на лице жены расцвела улыбка — страшная, нечеловеческая, застывшая в жуткой, уродливой гримасе. И в этот миг меня осенило леденящее знание: она мертва. Её нет. Как нет и нашего сына. Они лишь тени, призраки в декорациях моего прошлого.
И всё же её губы продолжали двигаться, а голос стал тихим, ласковым и проникновенным, словно она наклонялась к самому моему уху:
«Мы теперь все — часть его. А ты ведь обещал, что вернёшься. Я всё ещё жду тебя...»
Я проснулся в холодном поту, с сердцем, выскакивающим из груди. Резко встал с промокшей постели, подошёл к столу и залпом выпил стакан воды, пытаясь загнать обратно нахлынувшие видения. В комнате было пусто. Пустота, звенящая и физически осязаемая, заполнила собой каждый угол.
Щемящее, тоскливое чувство начало одолевать меня почти сразу. Голова раскалывалась от вчерашних криков, ночного кошмара и мучительной бессонницы.
Сначала накатила безумная, щемящая жалость — к Ирине, к себе, к тому, как чудовищно всё обернулось. Я вновь и вновь прокручивал наш вчерашний разговор, выискивая в его извилистых тропинках ту самую развилку, где можно было свернуть иначе. Солгать. Сделать вид, что ничего не было. Перевернуть всё с ног на голову и выйти сухим из воды. Но моя проклятая откровенность, этот внезапный, исповедальный порыв, сыграл против меня, разоружил начисто.
Словно желая смыть с себя не только пот, но и липкий налёт этих мыслей, я