Цена перемен - Юлия Арниева
Мэри отчитывалась коротко: производство шло ровно, мальтийская партия благополучно ушла с конвоем, Хейс получил новый холст от Эдварда и сменил гнев на милость, а аптекарь сделал её матушке предложение, и теперь она печёт пироги к помолвке.
Финч извещал, что мистер Радд выедет из Лондона дилижансом до Норвича и будет у нас числу к пятнадцатому; в постскриптуме поверенный прибавлял, что взял на себя смелость заказать у мастерской Брама два комплекта чаш с медными клапанами и сифонами, по чертежу, который я ему отправила.
Последний конверт я узнала по почерку раньше, чем перевернула его печатью кверху.
Гренвиль писал из Берлина, и письмо его было безупречно светское, что хоть зачитывай вслух за завтраком в любом обществе. Он поздравлял графа и графиню Хавершем с наступившим новым годом. Сообщал, что прусская зима оказалась куда менее гостеприимной, чем ожидалось, дороги до Одера занесены снегом, а сам он задержится в Берлине лишь на неделю, чтобы дождаться разрешения продолжить путь в Санкт-Петербург. Просил засвидетельствовать глубочайшее почтение лорду Хавершему. И лишь в самом конце, между дежурными учтивостями, стояла фраза, которую я перечитала трижды: «Здешние ночи, графиня, бесконечно холодны, и ни один приём у прусского короля не способен вернуть тёплый свет, что я оставил в Лондоне».
Я сложила листок по старым сгибам и долго сидела, глядя в окно на заиндевелый парк. Внутренне я всё ещё была там, в заснеженном Берлине, или в холодном дорожном дормезе, летящем к Санкт-Петербургу…
Однако Хавершем-холл требовал моего присутствия. Заперев письмо в ящик стола, я отправилась вниз. Первую половину утра заняли обязанности хозяйки дома: вместе с экономкой мы обходили кладовые, проверяя запасы свечей и мыла. После, я наскоро пообедала у себя в малой гостиной — днём мы с графом всегда ели порознь, у каждого хватало своих забот, — и до самых сумерек засела за стол, строча ответы на письма.
Час перед ужином принадлежал Джейн: ещё в Лондоне я начала учить её грамоте, и теперь мы продолжали при свече в моей малой гостиной. Читала она уже сносно, по складам одолевая молитвенник и обмирая от гордости, а вот перо её слушалось плохо, и, выводя кривые буквы, она смешно высовывала кончик языка от усердия. Зато счёт давался ей налету, и я уже прикидывала, что года через два из неё выйдет помощница экономки почище иной дочери зажиточного фермера.
Затем тетради убирались, и Джейн принималась за свои прямые обязанности — помогала мне сменить дневной наряд на вечернее платье. Затянув шнуровку у меня на спине и расправив складки, она отпускалась вниз, на кухню, ужинать и пересказывать слугам дневные чудеса со стройкой.
Мой же путь лежал в малую столовую. Под мерный стук приборов и молчаливое присутствие Фентона, следившего за переменой блюд, мы с графом проводили положенный час в степенной беседе: о погоде, видах на урожай и столичных новостях. Это была неизменная дань приличиям, но едва эта церемония завершалась, мы перебирались в библиотеку. Там, у камина, меня ждали карты и хозяин дома, игравший в пикет азартно, желчно и, к моему тайному удовольствию, не уступая мне ни единого пенса. За картами он разговаривался, и я узнавала о его предках больше, чем могла бы выудить из всех подписей к унылым парадным портретам в длинной галерее Хавершем-холла.
В один из таких вечеров, сдавая, он каким-то образом перешёл от ремонта оранжереи к покойной второй графине, и я застыла со своими картами, боясь спугнуть.
— Элинор была хороша собой до неприличия, — говорил он, разглядывая свой расклад. — В церкви на неё оборачивались во время проповеди, и викарий сбивался… Я в свои пятьдесят имел глупость решить, будто безупречная стать, как хорошая порода у лошади, что-нибудь да значит. Не значит ничего. Под этим прелестным лбом царило редкое, абсолютное безмыслие, в котором эхом отзывалось любое чужое слово. На исходе четвёртого года нашего брака она обнаружила, что провинциальная жизнь её утомляет. Это утомление любезно согласился развеять помощник конюха. Однако, ей нельзя отказать во вкусе: малый был хоть и безнадёжно пустоголов, но сложён как Аполлон. Я отослал её к матери в Девон, и она, по-моему, толком не поняла за что. Умерла она через два года от чахотки.
Я молча перебирала свои карты, складывая масть к масти, пока в голове выстраивался куда более важный расчёт. Чарльз родился в семьдесят четвёртом — эту дату я запомнила ещё с того дня, когда Фентон водил меня по галерее и называл годы под каждым портретом. Стало быть, к тому времени, когда вторая графиня позабыла о приличиях, мальчик уже не первый год бегал по анфиладам Хавершем-холла.
— А Чарльз? — спросила я негромко.
Граф взял прикуп, посмотрел в карты и не сразу ответил.
— Чарльз пошел в неё лицом и в неё же изнанкой, только пустота в нём была злая, с гонором. Я покупал ему чины, но плац он не выносил; покупал ему долю в торговом предприятии, и дело прогорало; наконец купил ему два корабля и сказал: вот море, вот фрахт, утони или научись.
Старик бросил на сукно валета и продолжил без всякого выражения, отчего слушать стало только тяжелее:
— Корабли пропали с грузом и людьми, в спокойную осень, при сносной погоде. Ллойдсовские андеррайтеры упёрлись насмерть: манифесты подложные, в портовых книгах заявлен один груз, на борт погружен другой, а где суда провели последние три недели до исчезновения, не знает ни одна живая душа. Мне прямо заявили, что это умышленный поджог ради страховой премии. Я судился четыре года и знаете, что я вам скажу?
Он поднял на меня глаза, и в них не было скорби, только выгоревшая дотла усталость.
— Половину этой тяжбы я бился уже не за деньги. Я хотел понять, на что пошёл мой сын, но так и не понял.
В камине стрельнуло полено. Я смотрела на свои карты, не видя мастей, и слова старого Кобба про тихие лодки в безлунные ночи жгли мне язык. Одно слово, и у графа была бы ниточка, которой ему не хватило за четыре года тяжбы. И одно же слово, я чувствовала это ясно, могло разворошить такое, к чему ни он, ни я пока не были готовы: канал, по которому я собиралась возить кирпич и свёклу, чьи-то спины, что дороже любопытства, и