Еретики. Как церковные распри создали мир, в котором мы живем - Сергей Ходнев
Учение Евтихия и противодействие, которое оно вызвало в Константинополе, сыграло Диоскору на руку. Умело дергая за ниточки, он добился того, что император Феодосий в 449 году созвал в Эфесе собор, задуманный как Вселенский, по делу Евтихия. Естественно, ход дела Диоскор предрешил: собор должен был оправдать Евтихия и осудить его противников во главе с двумя патриархами, Флавианом Константинопольским и Домном Антиохийским. Причем в выборе методов, увы, не было ни малейшего стеснения. Диоскор пугал епископов то вооруженной императорской стражей, то своей агрессивной «группой поддержки», приплывшей из Александрии, то ватагой сирийских монахов-фанатиков, вопивших: «Тех, кто разделяет Христа, — разрубить надвое!» Секретарям собора переломали пальцы, чтобы они не протоколировали все эти безобразия; Флавиана Константинопольского избили так, что через несколько дней он умер. Естественно, нужные Диоскору решения были бессовестно оформлены как единодушные — и вдобавок подкреплены авторитетом императорской власти.
Римский папа Лев I Великий, чьи делегаты еле унесли ноги из Эфеса, эти решения с гневом отверг, а сам собор назвал «Разбойничьим» (Latrocinium). Но предпринять что-либо более существенное было невозможно до тех самых пор, пока в 450 году Феодосий II не погиб в результате несчастного случая. Его сестра Пульхерия, которую всесильный Хрисафий подверг опале, отдала руку, а заодно и императорский трон генералу Маркиану; к церковной политике брата она тоже относилась без восторга, а потому благосклонно отнеслась к призывам Льва Великого созвать новый Вселенский собор, который и собрался в октябре 451 года в Халкидоне.
Здесь уже никому не выкручивали рук, присутствовали и получали слово как Диоскор со своей партией, так и его противники. Лев I присутствовать не смог — Аттила, разбитый Аэцием на Каталаунских полях, собирался выступить на Италию; на соборе зачитали только его знаменитое догматическое послание к Флавиану Константинопольскому (449): «Ибо мы не могли бы победить виновника греха и смерти, если бы нашего естества не воспринял и не усвоил Тот, которого ни грех не мог уязвить, ни смерть — удержать в своей власти. <…> Таким образом, при сохранении свойств того и другого естества и при сочетании их в одно лице, воспринято величием уничижение, могуществом немощь, вечностью смертность. <…> Посему истинный Бог родился в подлинном и совершенном естестве истинного человека: всецел в своем, всецел в нашем»[45]. При всей вескости этих слов, прийти к единому мнению и сформулировать окончательное определение отцы Халкидонского собора довольно долго не могли.
В конце концов пришлось выбрать специальную комиссию и запереть ее, словно конклав, в приделе храма, в котором шли заседания, — авось что-нибудь да напишется. В этих-то условиях и появилось одно из самых парадоксальных, самых красивых и самых судьбоносных догматических определений за всю историю христианства. Собор провозгласил присутствие в Христе двух природ «неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно» — «так что соединением нисколько не нарушается различие двух естеств, но тем более сохраняется свойство каждого естества, соединяясь в Одно Лицо и Одну Ипостась»[46].
Увы, эта в своем роде гениальная формула Халкидона — стройная, совершенная и гармоничная, словно по меньшей мере Парфенон, — раскол только усугубила. Восточным массам монофизитство казалось и более простым, и более почтительным; монашество, накопившее уже достаточно силы и достаточно харизматичности, чтобы вести при случае эти массы за собой, к халкидонским тонкостям относилось подозрительно. На протяжении десяти лет после IV Вселенского собора на Востоке то и дело вспыхивали огромные восстания — в Египте, Палестине, Каппадокии, Сирии. Их кое-как усмирили, но с самой монофизитской реакцией ничего поделать было нельзя — в Восточной Римской империи халкидонская ортодоксия превратилась в пусть крайне влиятельное, но меньшинство. Сменявшие друг друга императоры вынуждены были наблюдать, как на Западе гибнут остатки имперской власти, и придумывать все новые компромиссы ради того, чтобы водворить хотя бы подобие мира на Востоке.
И все без толку: в результате в дополнение к восточным распрям возникали еще и конфликты с Римом, который и так после IV Вселенского собора затаил глубокую обиду. Казалось бы, в Халкидоне именно папство в лице Льва Великого продемонстрировало спасительную полноту вероучительного авторитета; но собор среди прочего издал канон, в котором о первенстве Рима говорилось, что это, мол, только следствие того, что он был императорской резиденцией, а теперь «Новый Рим» (Константинополь), «имеющий равные преимущества с ветхим царственным Римом, и в церковных делах возвеличен будет подобно тому»[47]. В 484 году папа римский Феликс III и константинопольский патриарх Акакий даже отлучили друг друга от церкви — совсем как позже, в 1054-м; но, к счастью, та «акакианская схизма» продлилась только 35 лет.
Даже великий Юстиниан (прав. 527–565), восстановивший на время величие Римской империи, вновь превратив Средиземное море во «внутреннее озеро», Юстиниан, чьи полководцы Велисарий и Нарсес побеждали вандалов, готов, персов, был вынужден вести сложную дипломатическую игру: сам он покровительствовал Халкидонской вере, но его супруга Феодора открыто привечала монофизитов.
И все же, несмотря ни на какие компромиссы, единство было разрушено окончательно. По догматическим соображениям отложились церкви Армении и Эфиопии; монофизитские патриархи возглавили церкви Александрии и Антиохии — и так появились еще две существующие поныне так называемые Древние восточные церкви, Коптская и Сиро-Яковитская. Хотя государство было вынуждено создать в Египте и Сирии параллельную православную иерархию, халкидонское христианство в этих больших и отчаянно важных для церковной истории областях превратилось в чужую и презираемую «царскую веру», веру греческого меньшинства. И тут уж речь не просто о внутрихристанской распре: в VII веке империя утратила и Сирию, и Египет именно потому, что монофизитски настроенное местное население приветствовало исламских завоевателей как освободителей.
Можно сказать, что политики в этих сецессиях было больше, чем догматики; что дело часто осложнялось неудовлетворительными переводами с греческого соборных определений; что нынешние Древние восточные церкви требуют, чтобы их называли не монофизитами, а миафизитами, так как веруют они, мол, не в одну-единственную природу, а единую, то есть объединенную. Но все это не отменяет ни фатальной исторической роли, которую сыграла монофизитская смута, ни фатального соблазна, который обнажило
Ознакомительная версия. Доступно 20 из 99 стр.