Роден - Дэвид Вейс
— Постараешься угодить им в следующем году? — спросил Дега.
Мане пожал плечами: почему над ним так измываются? Ведь он хотел только одного, чтобы Салон его признал. Салон был его миром, он родился и вырос здесь, рядом, на бульварах, этот мир ему близок и понятен, не то что большинству его друзей. Но и с ним самим творилось что-то неладное. Под броней элегантности скрывалось заветное «я», которое требовало собственного языка. И не просто ради правдивости — он презирал правдивость, он считал, что из-за нее художники путали категории морали и качества, но он больше не мог только развлекать и очаровывать. В нем словно жили два разных человека и вели борьбу. И не изображать того, что он действительно видел и чувствовал, было для него мукой.
Дега посоветовал:
— Может быть, тебе не стоит выставляться в следующем году.
— Нет! — воскликнул Мане. Им не понять его. — Я буду участвовать в следующем году, всегда, когда у меня будет что-то достойное для показа.
— Тогда чего ж ты так переживаешь? — спросил Дега с неожиданной горячностью. — Какова бы ни была слава, от нее не скроешься, — добавил он таким тоном, будто именно такой славы он и хотел избегнуть. — К тому же, мы ведь для тебя не трибунал. Мне, например, нравится, как ты пишешь. Иногда, когда тебя нет поблизости, я говорю нашим общим друзьям: «Ну и талант у этого Мане!» Но что толку? Эль Греко, к примеру, считал, что Микеланджело не умеет писать. Твой идол Веласкес пренебрежительно отзывался о Рафаэле, а ты Рафаэлю поклоняешься, подражаешь. Значит, какие из нас судьи? Мы не можем судить без предубеждения. А может, у нас мало веры в себя? — вздохнул Дега. — Мы лихорадочно ищем совершенства, которого никогда не обретем. Если когда-нибудь тебе надоест эта картина, отдай ее мне. Но, — прибавил он, не в силах побороть сарказма, — я все же внесу в нее кое-какие поправки.
Все молчали, пораженные тем, как верно Дега высказал их мысли. Огюсту вдруг почудилось, что крыша галереи давит его; наступит ли наконец время, когда он сам будет распоряжаться своими работами, независимо от Института[30] и Салона или от кого-нибудь еще? Дега прав: кто может быть судьей, когда большинство произведений искусства — это воплощение души и веры художника? Рядом с картиной Мане было столько посредственных и традиционных работ, но она одна мгновенно привлекала внимание своими чистыми тонами, серебристым светом, великолепной композицией. Никому не отнять этого у Мане, и все же его друг чувствовал себя несчастным.
Они постояли молча еще минуту, и Мане сказал:
— Возможно, ты и прав, Дега, только тяжело сносить все эти оскорбления.
Фантен сказал веселым тоном:
— Скоро оскорбления сменятся восторгами. Такими картинами, как твоя, мы разрушим Салон.
— А я не хочу разрушать Салон! — закричал Мане. — Я хочу выставляться там, где меня увидит как можно больше народа!
— Ты прав, — подтвердил Ренуар, не проронивший до этого ни слова. — Я бы не стал терзаться из-за брани, главное для меня — продать картины. — Ренуар, редко кому завидовавший, завидовал Дега и Мане, которые могли прожить и без покупателей. — Оглянитесь-ка вокруг! Где вы еще заставите покупателя просмотреть пятьсот картин? Значит, надо выставляться в Салоне.
Мане изумился:
— Неужели их тут столько?
— В Париже хватит плохих картин, друг мой, — ответил Дега и прибавил: — И сколько угодно ужасных скульпторов, — при этом он бросил лукавый взгляд на Родена.
Огюст вдруг решительно заявил:
— Ренуар прав. Мы должны выставляться в Салоне, нравится нам это или нет.
— А я прав, что нам плевать на то, как к нам относятся, — сказал Дега.
— И прав и неправ, — ответил Огюст. — Я не стану навязывать другим свои взгляды. Но пусть их уважают. — Огюст твердо сжал губы. — Мы все говорим да говорим. В этом есть смысл, но в работе его куда больше.
— Браво! — воскликнул Дега. — Оказывается, среди нас есть поденщики.
Огюст заметил:
— А ты говоришь с такой злостью, будто всю ночь промучился от поноса.
Даже Мане не мог удержаться от улыбки: плохой желудок Дега был предметом вечных шуток.
Огюст продолжал:
— Одно я хорошо усвоил. Наша работа — это наша жизнь, и мы должны оставить в мире свой след, даже если мир и не подозревает о нашем существовании.
— Как бы там ни было, — страдальчески воскликнул Мане, — нашу выставку могут закрыть из-за всего этого шума.
Но остальные считали «Салон отверженных» удачей. Им надо было убедить себя в этом, чтобы продолжать работу.
Дега ушел с Мане, Фантен — с Барнувеном, Огюст — с Ренуаром.
Огюст и Ренуар пошли пешком по Елисейским полям, к Триумфальной арке. Они могли позволить себе лишь самую дешевую бутылку вина на двоих и не хотели возвращаться сейчас в свои нищенские комнаты. Сегодня они чувствовали себя победителями, на равной ноге с покорителем народов Наполеоном, ведь они тоже хотели покорить этот город, Париж.
IV
Его величество император Наполеон III не закрыл выставку, как того опасалась компания в кафе Гербуа, но, посетив «Салон отверженных», объявил художественный уровень выставки скандально низким, вульгарным, неприличным и оскорбительным. Причиной этих его обличений была в первую очередь картина Мане. Большинство художников, участвовавших в «Салоне отверженных», заявило, что впредь будут выставляться только здесь. Наполеон III, который был широко известен непостоянством своих мнений, по-прежнему гордился «Салоном отверженных» — этим актом собственного великодушия. Но он считал, что никогда не мешает проявить твердость, и он проявил ее, заклеймив художников. Он дал разрешение открыть Салон, уверенный, что его сочтут великим и справедливым властителем, а на него посыпались упреки. Его величество сокрушалось по поводу изменчивости человеческой натуры. Стоит ли тогда вообще поощрять искусство?
V
Следующие несколько месяцев Огюст был особенно занят; он работал лепщиком, подрабатывал столярными заказами, чтобы поддержать себя, помочь семье, закупить глину и изредка угостить Биби бутылкой вина. Он лепил урывками, когда выпадала свободная минута. А это бывало вечером, когда он падал с ног от усталости.
Ваяние, каким он теперь его мыслил, требовало огромного физического напряжения, и он чувствовал, что необходимо лепить ежедневно. Иначе его умение, техника, энергия пойдут на убыль, но у него не было возможности лепить каждый день. Биби совсем отбился от рук, он редко в нужный момент оказывался на месте. Часто ночью, когда Огюст пытался работать по памяти, сон одолевал его, усталость валила с ног, и он решал прилечь отдохнуть минутку, но тут же засыпал до утра мертвым