Роден - Дэвид Вейс
— Не раскаиваетесь? — повторил Лекок.
Огюст принялся собирать свои карандаши, он был уверен, что его выгоняют, хоть Малая школа и бесплатная.
Лекок сказал:
— Я рад, что вы такой злой. Условности — самый страшный враг молодых художников.
— Вам нравится мой рисунок? — Огюст был поражен.
— Мне нравится, что вы не стали лгать и не стали льстить. Рисунок не должен быть гладеньким, он должен быть живым.
III
Следующие несколько недель Огюст старался научиться у Лекока всему, чему только мог. Барнувен утверждал, что Лекок был самым лучшим учителем вне стен Большой школы, может быть, даже самым лучшим учителем во всем Париже, хотя Лекок часто и яростно выражал свою нелюбовь к Академии. Лекок гордился своей нелюбовью и не скрывал ее от учеников. Обычно он высказывался следующим образом:
— Я знаю, что большинство из вас ходит сюда, только чтобы подготовиться к Большой школе, к ее сухим лекциям, бездарной программе, что вы надеетесь получить Римскую премию, выставляться в Салоне, завоевать почетные дипломы или медали, ждете, что ваши картины будет покупать правительство и что в конце концов вас засыпят государственными заказами и выберут в Академию. Но разве есть там жизнь, воображение? Там все должно быть прилизанным и благопристойным.
И тем не менее Барнувен и Огюст не отказались от своего решения поступить в Большую школу, но теперь Огюст соглашался с мнением Барнувена: Лекок — действительно выдающийся человек.
А Лекок неустанно повторял: «Только трое или четверо из всех вас когда-либо чего-нибудь добьются». Но при этом он умел дать почувствовать каждому ученику, что именно он является одним из этих трех-четырех избранников.
Огюст не считал себя таким счастливчиком. Он все еще не верил тем чудесным превращениям, которые совершились в нем после нескольких месяцев занятий с Лекоком. Если раньше он с трудом мог сосредоточиться, то теперь это не стоило ему никаких усилий. И он больше не отвлекался, знал, что если не сосредоточится, то упустит что-нибудь очень важное.
Лекок подчеркивал необходимость зрительной памяти; требовал, чтобы ученики впитывали в себя все, что видели, и чтобы они умели целиком по памяти рисовать увиденное. Но он учил и технике рисования, как пользоваться пером и карандашом, а также мелом и пастелью и угольным карандашом, применять мягкий, средний и твердый карандаш, размазывать контуры кончиками пальцев, использовать различные цвета. Мэтр особенно любил двойную пастель — красную и черную, а также тройную — красную, черную и белую.
Он говорил:
— Рисунок неотделим от живописи. Линия определяет замысел, форму, цвет, текстуру. Есть линия мягкая, линия лирическая, линия остроумная, линия декоративная, как у Буше. Великие декораторы Буше и Фрагонар рисовали непрерывно; они превратили рисунок в одну из самостоятельных форм искусства — рисунок красным или черным мелком, карандашом, пером и акварелью. Что касается своеобразия, то тут никто не сравнится с Рембрандтом и Микеланджело. Это бесспорно! Вы это сами поймете.
Огюст был столь захвачен энтузиазмом Лекока, что боялся задать вопрос: это могло нарушить ход мыслей учителя. По этой же причине редко кто из учеников задавал ему вопросы.
— Рисунок — это не только то, что запечатлено на бумаге, но и то, что не передано. Перо скользит по бумаге и навеки запечатлевает на бумаге всю сущность художника.
Впервые Огюст сталкивался с таким проявлением сильных эмоций. «Как могут из них выйти всего-навсего простые ремесленники, если они прошли через такое горнило чувств», — думал он.
А когда Лекок сказал: «Превыше всего мы должны ставить тело человека, которое воплощает в себе все его достоинство и совершенство», Огюст загорелся желанием рисовать человеческие фигуры. Он не знал, рисовать ему мужчин или женщин, обнаженных или в одежде. Сначала он набрасывал один бесполый торс, потом ноги, тоже неизвестного пола, потом руки, голову — и тут-то и происходила заминка. Голова не могла принадлежать одновременно и мужчине и женщине, да и тело тоже. На рисунок упала тень Лекока. И он ждал, что учитель скажет ему: «Воздержитесь».
А вместо этого услышал:
— Продолжайте.
— Но я мало знаком с анатомией, — ответил Огюст.
— Вы ведь знаете человеческое тело, правда? Ну, свое собственное тело? Вы рассматривали свое собственное тело?
Огюст покраснел. Нет, не рассматривал, конечно, он знал кое-что о себе, но только в общих чертах, и стеснялся обсуждать подобные вопросы.
— Художник, который сам себе не служит моделью, попросту слеп.
Огюст принялся было точить карандаши, но Лекок настаивал:
— Все видят предметы по-разному. Для меня это синее, а для вас, может быть, зеленое. Для меня это деревья, а для вас — человеческие тела. Рисуйте то, что видите.
— Но я не могу рисовать по памяти. Я не знаю как!
Углубиться в подробности значило бы проявить свою полную неискушенность, а этого он почему-то боялся.
— Вы младенец. Для вас каждая часть тела существует независимо, вне связи. Вам следует быть чертежником, поклонником прямых линий.
— Я не хочу быть чертежником. И не буду им! — Огюст так стремительно вскочил с места, что опрокинул рисовальную доску и порвал рисунок. Ему стало обидно, но еще более обижали его эти намеки Лекока: он всегда так верил учителю.
Лекок выглядел усталым, ему хотелось скорее прекратить этот спор, который стал бессмысленным, но тут он заметил слезы на глазах юноши; ведь Огюст умел рисовать, в этом не было сомнения, и тогда мэтр спокойно добавил:
— Приходите в вечерний класс, там будут рисовать с натуры. Только приходите пораньше. Народу очень много.
IV
Лекок был прав. Вечерний класс оказался переполненным — в этот вечер рисовали обнаженную женскую натуру. Студентов было раза в два больше, чем на дневных классах; они были старше и вели себя свободнее и шумнее. Огюсту только что исполнилось пятнадцать, и он робел среди восемнадцатилетних и девятнадцатилетних, а иным было и за двадцать. Это были художники, которые уже работали ремесленниками днем и могли посещать классы только по вечерам.
Студенты немедленно тесным кругом окружили модель и принялись делать с нее наброски. Огюст оказался позади и сначала мог видеть лишь спину натурщицы. Он пришел с опозданием: пришлось поспорить с Папой, чтобы добиться разрешения посещать Малую школу вечерами.
Огюст нервничал. В студии было прохладно — стоял декабрь, и он дрожал. Но не от холода. Он не был уверен, что решится при всех взглянуть на обнаженную натурщицу.
Барнувен, который расположился рядом, торжествующе сказал:
— В Большой школе у них только натурщики-мужчины, а женское тело копируют лишь с классических нимф на картинах. Но Лекок передовой человек, такому нет цены.
Огюст кивнул, ему