Котёл - Арсений Громов
Корнев не думал. Думать было нельзя — только делать то, что вбито. Он ударил из автомата с фланга, в упор, длинно, кося тёмные фигуры у воды, и крик, и плеск, и кто-то из немцев развернулся к нему, и Корнев упал в камыш, и очередь прошла над, и он ударил снова, снизу, на вспышку. Тихо стало быстро. Их было четверо, охотников. Они не ждали, что добыча огрызнётся с тыла.
Корнев поднялся из камышовой жижи, переводя дыхание. Перед ним, прижатые секунду назад к воде, копошились свои — хвост гордеевской группы, который охотники отрезали и почти добили: двое бойцов с раненым на руках, чужой санинструктор, ещё кто-то, вжавшийся в осоку. Живые. Он успел.
— В камыш, ползком, не подниматься, — выдохнул он, и они поползли, цепляясь за тростник.
Один боец не полз. Корнев метнулся к нему — молодой, в живот, белый как мел; зацепило в той короткой резне, когда охотники резали хвост. Корнев на ощупь, в темноте, в ледяной воде, разорвал на нём ватник, прижал ладонью — и по тому, как уходила кровь между пальцев, толчками, понял: не довезёт. Этому уже ничем, как ни рвись.
Он не убрал руку. Раненый смотрел снизу, шевелил губами без звука.
— Тихо, браток, тихо. Я с тобой, — Корнев приподнял ему голову над чёрной водой, чтоб не захлебнулся в последние минуты. — Не один ты. Слышишь? Не один.
Это было всё, что он мог дать, — не дать человеку уйти одному, в болотной жиже, под чужими ракетами. Боец дёрнулся раз, другой и затих. Корнев закрыл ему глаза мокрой ладонью, на секунду стиснул зубы — и поднялся: рядом, в осоке, ещё кто-то дышал, и этого, может, ещё можно было успеть.
— Доктор! — Это Нина, из темноты, из воды. — Сюда! Зимин ранен!
Политрук лежал в камыше, в чёрной воде, и Нина зажимала ему грудь, и было сразу видно — много крови, очень много. Корнев упал рядом, рванул шинель. В грудь, навылет, и ещё в живот. Двое попаданий. Зимин был в сознании, смотрел ясно — учитель из Калинина, который по уставу должен был требовать расстрела пленного немца, а вместо этого сказал «не звери».
— Доктор… — выговорил он. — Я всё. Знаю. Не трать… — Та же фраза, что у Веденеева. Здесь все, умирая, думали о тех, кто будет жить. — Людей… выводи. И мальчишку, Гришку… он хороший…
— Не молчи, держись, — Корнев работал, зажимал, тампонировал, зная, что без толку, и всё равно зажимая. — Андрей Петрович, держись!
Зимин слабо качнул головой. Поднял руку — окровавленную — и тронул Корнева за запястье.
— Чужой ты… а свой, — сказал тихо. — Я с первого дня… в три глаза смотрел. А ты — свой. — Глаза его остановились на чёрном небе, где догорали чужие ракеты. — За Москву, доктор. Не отдайте…
И умолк.
Корнев секунду стоял на коленях в ледяной воде над мёртвым политруком. Потом отрубил — как отрубал всё это время, потому что вокруг были живые, и они уходили, и за ними шла охота.
— Нина, жгут Кочергину сполз, гляди! Гордеев где⁈
— Тут я. — Старшина вынырнул из камыша, мокрый, страшный, с винтовкой. — Зимин?
— Всё.
Гордеев замер на миг. Потом сказал глухо:
— Уходим. Хвост нам отрезали, но мы их положили. Сёмин пулемёты держит. По ручью, влево, в лес. Раненых — вперёд. Считаемся в лесу.
Они уходили по ручью, в камыше, по грудь в воде, унося Гришу, ведя Кочергина, и над болотом ещё бил одинокий Дегтярь — Сёмин держал, прикрывал, как велено. А потом смолк. И больше не застучал. И никто из них не сказал вслух того, что поняли все.
Они просочились. Не армия — армия осталась на Богородицком поле и вокруг него, тысячами, как Корнев и знал. Просочилась горстка — малыми группами, через болото, через камыш, через ночь. Корнев вывел своих не северной дорогой, на которой легли бы все, а гнилым левым краем, где можно было хотя бы драться, — и часть прошла.
Часть. Не все.
На рассвете, в глухом лесу за болотом, они сосчитались. Из тех двадцати с лишним, что вышли вечером с поля, осталось семеро.
Гордеев. Корнев. Нина — с рассечённой осколком левой рукой, которую Корнев на ходу перетянул; кость задета, артерия цела, рука будет жить. Гриша — живой на волокуше, бледный, но живой. Кочергин — на ногах кое-как. И двое бойцов из веденеевской группы — связист с обмороженными в болоте ногами и молоденький, совсем мальчишка, Сашка, тёзка, мелькнуло у Корнева, того, из будущего.
Семеро.
Зимин остался в болоте. Жуков — Корнев видел, как веснушчатого срезало на бугре, в самом начале. Сёмин — у пулемёта. Спивак — там, на поле, с теми, кого не унесли. Остальные — кто где, в чёрной болотной воде.
Семеро из двадцати. Из десятков тысяч.
Глава 5
Сто двадцать верст
Они отлёживались весь день в чащобе, в овраге под выворотнем, не смея развести огонь. Мокрые насквозь, в болотной жиже, на морозном уже ветру. Корнев боялся за всех сразу: переохлаждение убивает тише пули и вернее.
— Раздеться по очереди, отжать, растереться, — командовал он, и его слушали без спора. — Двигаться, кто может. Не спать на холоде — растолкать соседа, если засыпает. Это не блажь, это жизнь.
Он перевязал Нинину руку как следует, при свете дня. Она терпела молча, закусив губу, смотрела не на руку — на него.
— Зимин про вас сказал — свой, — проговорила тихо. — Он редко так. Учитель ведь был, людей насквозь.
— Знаю, — сказал Корнев. — Слышал.
Они помолчали. Где-то далеко, за лесом, ещё ухало — там, на поле, ещё умирали те, кто не прорвался. Молоденький Сашка сидел, обхватив колени, и смотрел в одну точку обмороженными до бесчувствия глазами.
— Сколько ж народу легло, — сказал он ни к кому. — Сколько ж… За что нас так, а?
Никто не ответил.
И Корнев — единственный, кто знал ответ, — сидел, обняв здоровой рукой дрожащую от холода и потери крови Нину, и держал это знание в себе, потому что вслух его сказать было нельзя. Что не зря. Что эти,