Коронация - Левиафан Кейн
— Оттого её и нет. Срок — к первому января. Пишите так, будто её станет читать человек, который вам не верит.
* * *
Пятого апреля в Симоносеки подписали мир.
Полуостров отходил Японии. Чёрным по белому.
Копия легла ко мне в тот же вечер. Лобанов приписал карандашом: «Как и ожидалось».
Одиннадцатого апреля три посланника явились в Токио.
В один день. Порознь.
Германскую ноту читали вслух. У японских министров, рассказывали после, сделались белые лица. Она оскорбляла отдельно от того, чего требовала.
Наша вышла втрое короче и много суше.
Занятие полуострова угрожает столице Китая. Делает призрачной независимость Кореи. Мешает миру на Дальнем Востоке.
И более ничего. Ни слова о нас самих.
В тот же день пошли телеграммы в Приамурский округ. Мобилизация.
Мобилизацию я разрешил с условием. И велел вписать его в приказ.
Срок.
Не «впредь до особого распоряжения».
После него войска возвращаются в обыкновенное положение сами. Без нового приказа.
Иначе через год мы стояли бы там по привычке. И никто бы не вспомнил, кем это заведено.
Потом наступила тишина.
Двенадцать дней я подписывал бумаги о коронации. Читал полевую опись Ходынского поля. К промоине прибавились две ямы и ров. Всякий вечер спрашивал, нет ли из Токио.
Не было.
* * *
Двадцать третьего апреля пришло.
Японское правительство объявило, что от Ляодунского полуострова отказывается и войска с него выведет.
Витте в тот день был у меня и, прочитав, сделал то, чего я от него не видал ни разу: сел без приглашения. Потом встал, извинился и опять сел.
— Ваше величество, — сказал он, — это лучший день русской внешней политики за двадцать лет. Мы взяли материк и не потеряли на этом ни единого солдата.
Мы получили ровно то, чего добивались: Япония отступила, Китай был нам должен, дорога через Маньчжурию по прямой сделалась вопросом переговоров, а не мечтою, и всё это стоило трёх бумаг, поданных в один день.
За всё это мы ничем не заплатили.
Первый доклад, по третьему пункту пришёл в октябре, на пару листов, с выписками из японских газет в переводе и с примечаниями нашего человека при миссии.
Я читал его вечером, один.
Газеты писали о позоре. Не о поражении — поражения не было, войну они выиграли, — а именно о позоре: о том, что взятое кровью отняли трое, пришедшие после того, как всё было кончено. Одна печатала списки того, что было отдано, и печатала их каждую неделю на одном и том же месте. В училищах, писал наш человек, дети учат наизусть дату, и дата эта — не день победы над Китаем, а день, когда пришли три посланника.
В конце донесения стояла фраза, которую наш человек, по всему видно, писал как бытовую подробность, для полноты картины.
Он писал, что у японцев явилось для этих лет речение из четырёх знаков. Переводил он его так: спать на хворосте и лизать жёлчь. Означает оно — терпеть нарочно, чтобы не забыть, и терпеть столько, сколько понадобится. Речение это, писал он, повторяют в газетах, произносят на собраниях и пишут на стенах в училищах.
Я прочёл это дважды и убрал донесение в тетрадь.
Витте, уходя в тот вечер, задержался в дверях.
— Ваше величество, всё, что мы нынче взяли, придётся оплатить. Дорога через Маньчжурию — это заём, и заём большой. Заём дадут в Париже, и дадут не под наши глаза. Через семь дней первое мая, и я привезу вам четыре бумаги. Так вот: чем твёрже к тому дню будет рубль, тем дешевле нам обойдётся всё, что мы нынче выиграли.
Он надел пальто внизу и уехал.
А я остался думать о том, что человек, который сегодня радовался больше всех, только что сам объяснил мне, чем мы будем платить, — и не заметил этого.
Глава 6
Запас
Первого мая Витте привёз четыре бумаги, хотя мог отправить курьером.
Он положил их на стол не стопкой, а в ряд, слева направо, и по тому, как он их клал, было видно, что порядок этот он обдумал.
— Извольте, ваше величество. Этапы. Запас. Проигравшие. Неурожай.
Я не стал брать первую.
— Начнём с запаса.
— Отчего?
— Оттого что три остальные ничего не значат, если запаса нет.
Он посмотрел на меня и сел, изменив своей привычке.
Бумага о запасе была короче прочих и оказалась самой длинной по времени: мы просидели над ней более часа. В ней стояло, сколько золота у Государственного банка нынче, сколько было пять лет назад, откуда оно взялось за эти пять лет и — это Витте вписал уже по моему февральскому требованию — сколько из него нельзя тронуть ни при каких обстоятельствах.
Числа он давал в пудах.
Я попросил повторить, потому что первый раз не поверил.
— Сорок с лишним тысяч пудов, ваше величество.
Сорок тысяч пудов.
Числа такой величины перестают быть числами и делаются словами, за которыми ничего не стоит. Я старался увидеть их так, как увидел бы человек, привыкший к возам, а не к росписям.
Обыкновенный крестьянский обоз, по пятнадцати пудов на подводу. В моём воображении он вытянулся без малого на три тысячи подвод, и хвост ушёл куда-то за Царское Село.
На этом я считать перестал.
— Как его собрали?
Он объяснил, и объяснение заняло полчаса, и в нём не нашлось ни одного красивого слова, что само по себе стоило многих красивых слов.
Собирали хлебом, потому что хлеб — единственное, чего у нас довольно и что берут за золото. Собирали таможней, поставленной так высоко, что всякий заграничный станок, ввезённый в империю, оставлял на границе часть своей цены. Собирали займами, взятыми в Париже и Берлине, и часть этих займов, признал он сам, брали дороже, чем следовало, оттого что брали не в тот год, когда выгодно, а в тот, когда припирало. Собирали покупкой золота у собственных приисков по цене, которую казна назначала себе сама и о справедливости которой промышленники держатся иного мнения. И собирали ещё одним способом, о котором Витте сказал прямо, глядя в стол и без малейшего удовольствия: тем, что двенадцать лет кряду вывозили хлеб и в те годы, когда его следовало оставить дома.
— В девяносто первом тоже?
— В девяносто первом вывоз запретили, ваше величество. С опозданием.
Мы помолчали. Часть этих сорока тысяч пудов лежала в кладовых Государственного банка потому, что