Чужая жизнь - Дмитрий (Michael Smith)
— Не начинайте. Алексей Матвеевич знает. Греть велит и отдыхать. Первое исполняю, со вторым труднее.
— Давно у вас это?
— С прошлой зимы сильнее. А прежде тоже бывало. Вы просто не сидели рядом, когда я писала.
Она сказала это без упрёка, но мне всё-таки захотелось оправдаться. За последние месяцы я и в самом деле чаще бывал возле Руднёва, чем в комнатах, где решались остальные домашние дела. Я знал, сколько раз он кашлял ночью, какое лекарство принимал утром и как долго отдыхал после короткой прогулки. Про Анну знал, что она, как всегда, справляется. Про Кочетова — что он, как всегда, разберётся. Эти два удобных знания позволяли мне не смотреть внимательнее.
Анна подняла голову, чтобы проверить мою цифру, и свет от окна лёг на седую прядь у виска. Она не прятала её: платок был сдвинут назад, волосы собраны кое-как, потому что дома никто не должен был рассматривать её причёску. Когда мы приехали в Омск, она собирала волосы так же. Разница оказалась настолько обыкновенной, что от неё стало страшнее, чем от любого внезапного несчастья.
— Что вы сегодня ко мне присматриваетесь? — спросила она. — Руднёв сказал что-нибудь?
— Нет. Просто подумал, сколько лет прошло.
Анна положила перо.
— Почти восемнадцать с тех пор, как вы поселились у меня. Если вам нужен точный расчёт, можно найти первую запись. Вы тогда ещё спорили, сколько полагается за комнату, будто я собиралась нажиться на двух постояльцах.
Я улыбнулся. Вспомнил тесные сени, детей, выглядывавших из-за двери, её свекровь возле печи. В моём воспоминании всё было на месте; даже трещина на чашке, которую мне дали в первый вечер. Старуха давно лежала на кладбище, дети выросли, чашка, должно быть, разбилась ещё до переезда, а я продолжал хранить эту картину, как сохраняют комнату, из которой ненадолго вышли.
— Старший опять заходил? — спросил я, чтобы уйти от собственного открытия.
— Вчера. Принёс доску для полки. Жена просила передать, что к воскресенью они придут, если погода позволит. А младшая сегодня останется у них помогать.
Анна помолчала и прибавила, уже мягче:
— Вы ведь и сами изменились. Раньше даже сесть рядом толком не умели: непременно нужно было стоять, отдавать распоряжения, объяснять, почему у нас печь сложена неправильно. Теперь хотя бы иногда молчите.
— Значит, польза от возраста всё-таки есть.
— От моего — определённо. Я научилась вас останавливать прежде, чем вы разберёте печь.
Мы ещё некоторое время считали. Когда она потянулась за тяжёлой книгой, я снял её с полки, и Анна поблагодарила, не пытаясь доказать, что могла бы достать сама. Это маленькое согласие на помощь почему-то довершило то, что не смогли сделать ни седина, ни больная рука. Я вышел от неё с исправленным расчётом и ощущением, будто опоздал к разговору, который остальные вели уже несколько лет.
Вечером я поднялся на чердак. Искал я не свидетельств собственного старения, а старый кусок сукна: Анна просила посмотреть, не осталось ли чем обить дверь в комнату доктора. После летнего обморока Руднёва мы договорились не превращать его жизнь в постоянный осмотр, однако к осени сквозняк у пола уже мешал ему больше, чем прежде, и он наконец перестал отказываться от утепления.
Сукно лежало под вещами, которые однажды отнесли наверх, потому что выбрасывать было жалко. Я перебирал ремни, походный мешок, свёрток с письмами и нашёл свой старый кафтан. На локте осталась грубая заплата, сделанная не по цвету; возле застёжки я увидел маленькое пятно, происхождение которого давно забыл. Потянув ткань перед собой, я решил, что кафтан ещё годится, потом надел его поверх рубахи и неожиданно оказался внутри дня, который помнил лучше сегодняшнего.
Рукава были коротки, плечи тесноваты, но вещь сидела. Я мог выйти в ней во двор, и никто не подумал бы, что из сундука достали одежду человека, прожившего почти две чужие жизни. На стене висел кусок зеркала, мутный, с тёмными островками под стеклом. Я посмотрел в него и долго не мог понять, что именно хотел увидеть. Старость? Доказательство, что со мной всё идёт как следует? Хоть какую-нибудь перемену, которую нельзя объяснить другим светом?
У люка скрипнула ступенька. Руднёв показался не сразу: сначала на край настила легла его ладонь, потом я услышал, как он переводит дыхание.
— Если это приготовление к возвращению на службу, — сказал он, — я рекомендую предварительно посоветоваться с Анной Васильевной. Государь, быть может, вас и примет, но она не отпустит человека, который должен завтра привезти дрова.
Я подошёл к лестнице. Он увидел протянутую руку и несколько мгновений колебался, прежде чем опереться. Раньше в такой паузе было раздражение; теперь он просто выбирал, какой шаг окажется удобнее. Усевшись на край сундука, Руднёв попросил не закрывать люк: здесь пахло пылью, и ему хотелось, чтобы снизу поднимался свежий воздух.
— За вами идти надо было? — спросил я.
— За сукном. Вы поднялись за сукном и пропали. Я подумал, что нашли деньги, о которых не намерены сообщать хозяйству.
— Нашёл кафтан.
— Деньги были бы полезнее.
Я снял его, сложил на колени и хотел спросить, зачем доктор вообще полез наверх, однако он уже рассматривал заплату.
— Эту зашивали после Смоленска, — сказал я.
— После Смоленска вы расширили дыру. А зашили её раньше. Я помню, потому что тогда вы полчаса объясняли, почему не можете найти подходящую нитку, хотя я просил всего лишь подержать лампу.
Я начал возражать и осёкся: в памяти действительно оказались два разных вечера. Симбионт мог помочь мне вернуть их во всех подробностях, но не избавлял от привычки соединять похожее. Руднёв заметил моё лицо и удовлетворённо кивнул.
— Не всё так безнадёжно. Вы тоже способны ошибиться в собственных воспоминаниях.
— Это должно утешать?
— Сегодня — да. А завтра снова будете утверждать, что запомнили каждую мою фразу, и пользоваться этим в споре.
Он попросил дать письма. Мы развязали тесёмку, посмотрели несколько листов, и я поймал себя на том, что рассказываю не о войнах, а о том, как Тимофей однажды никак не мог решить, на какое имя отправлять ответ. В одном письме сообщалось о ребёнке, в другом — о болезни Марили, в третьем почти вся страница была посвящена крыше. Руднёв прочёл эту страницу особенно внимательно и засмеялся: Тимофей жаловался на мастера теми же словами, которыми я теперь жаловался на нашего печника.
Мы провели наверху больше времени, чем собирались. Доктор говорил охотно, иногда замолкал, чтобы отдышаться, и я всякий раз убеждал себя, что здесь просто душно. Когда он прижал ладонь к середине груди,