Видеосалон 1986 - Павел Смолин
Сомов молчал секунд пять.
— Тетрадь у вас есть? — спросил он неожиданно.
— Какая тетрадь?
— Любая. Куда вы всё это пишете. Вы же пишете, я вижу, у вас тут порядок как в аптеке.
Я достал общую тетрадь, девяносто шесть листов, сорок четыре копейки, и положил перед ним.
Он читал её минут десять. Я не мешал.
Он прочитал приход и расход по неделям. Прочитал страницу «Оборот» с материнской пометкой на полях — «ошибка 4 коп.». Прочитал список из шести пунктов на первой странице: телевизор, звук, подставка, кассета, зрители, голос. Дошёл до правой страницы с рисками, задержался, но ничего не сказал.
Потом закрыл тетрадь и вернул.
— За двенадцать лет службы, — сказал он, — я у нетрудовых доходов бухгалтерию видел один раз. У бабки, которая семечками торговала. Она в тетрадке записывала, сколько стаканов и почём.
— И что с бабкой?
— Ничего с бабкой. Живёт, торгует. — Сомов застегнул шинель. — Бумагу я напишу. Напишу, что помещение содержится в порядке, нарушений противопожарного режима не выявлено, что показ платный, что мероприятие не согласовано ни с кем вообще и что вы этого не отрицаете. — Он взял шапку. — Ничего хорошего в этой бумаге для вас не будет, Фомин. Но и сажать вас не за что.
— Спасибо.
— Не за что. — Он уже был у двери, когда обернулся. — Детский сеанс в воскресенье во сколько?
— В одиннадцать.
— Приду.
«Пиноккио» я отсматривал в пятницу ночью, по регламенту, с блокнотом на колене.
Регламент этот я завёл ещё до первого сеанса и не нарушал ни разу: плёнку, которую ты не отсмотрел сам, зрителю показывать нельзя. Правило скучное, и в этом городе, кроме меня, о нём не догадывался никто — Славик возил кассеты не глядя, Гриша ставил не глядя, Палыч и подавно.
До сорок первой минуты всё шло хорошо.
На сорок первой начался Остров удовольствий.
Я знал, что там будет. Я знал это сорок лет и всё равно сидел на кухонном табурете в час ночи и смотрел, как мальчишки, которым разрешили всё, превращаются в ослов — по-настоящему, с криком, с руками, которые становятся копытами, — и как их грузят в ящики.
Сорок первый год. Дисней. Детский мультфильм.
Я досмотрел до конца, до кита, до финала, выключил аппарат и сел думать.
Думать было о чём. У меня в зале сидели дети, которые неделю назад впервые в жизни увидели, как слониха качает сына хоботом через решётку. У половины из них после этого была бессонная ночь — я знал это от бабы Шуры, которая знала всё. У Вити Тарасова была бессонная неделя, письмо матери и участковый в качестве последствия.
Ставить им следом мальчиков, которые кричат человеческими голосами и превращаются в скот, — это было бы профессиональное самоубийство, и не только моё.
В той жизни у меня для таких решений была рейтинговая система, возрастная маркировка и юрист. Здесь у меня был кухонный табурет и собственная голова.
Я записал в тетрадь: «Пиноккио — не ставить. Вернуться через год, отдельным сеансом, с предупреждением родителям».
Потом посмотрел на полку.
На полке лежало то, что привёз Сергеич из-под Магдебурга и что жена его подписала аккуратным учительским почерком: сборник. Немецкий эфир, восемьдесят четвёртый год, сто восемьдесят минут, три кассеты подряд одного и того же — кот и мышь.
Я прогнал двадцать минут для проверки и понял, что задача решена.
Нина Фёдоровна пришла в субботу днём, когда я мыл пол.
Она принесла двадцать копеек — двумя монетами по десять, завёрнутыми в бумажку, — и положила на стол с видом человека, отдающего долг чести.
— Это за Витьку. Он завтра придёт.
— Нина Фёдоровна, я вам должен сказать. «Пиноккио» завтра не будет.
Она подобралась мгновенно.
— Почему?
— Потому что я его в пятницу посмотрел целиком, а до этого не смотрел, только знал понаслышке. Там есть кусок, который вашему Вите не нужен. И моим шестилетним не нужен тем более.
— Какой кусок?
Я рассказал. Не пересказывая красиво — сухо, как есть: остров, мальчишки, ослы, ящики.
Нина Фёдоровна слушала, и лицо у неё делалось всё более непонимающим.
— В мультике? — уточнила она.
— В мультике.
— Для детей?
— Для детей сорок первого года. У них тогда была война, и они, наверное, крепче были. — Я пожал плечами. — А может, просто взрослые тогда думали, что детей полезно пугать. Мне это не подходит.
Она молчала. Она стояла посреди красного уголка в пальто с каракулевым воротником, и я видел, как у неё в голове что-то переставляется с места на место — тяжело, со скрипом, как переставляют шкаф.
— Вы, значит, их сначала смотрите, — сказала она наконец. — Сами. Все.
— Все. До единого. Иначе нельзя.
— А те, у Черёмушек? Которые по рублю?
— Не смотрят.
— И вы это точно знаете?
— Точно. Я у них был.
Нина Фёдоровна взяла со стола свою бумажку с двумя монетами, подержала — я думал, заберёт, — и положила обратно.
— Тогда я тоже приду, — заявила она таким тоном, будто это была угроза.
И, наверное, для неё это была угроза.
— Приходите. Вы бесплатно, вы с ребёнком.
— Витька мне не ребёнок, ему тринадцать.
— По моему регламенту до шестнадцати — ребёнок, — пожал я плечами. — Регламент сам придумал, сам и соблюдаю.
Она фыркнула — впервые не зло — и ушла.
В воскресенье в половине одиннадцатого во дворе ЖЭКа номер шесть стояло пятьдесят с лишним детей.
Считал я по головам дважды и оба раза сбился, потому что они не стояли на месте ни секунды. Мороз был двадцать два градуса, шапки завязаны под подбородком, у половины валенки, у половины санки, и вся эта масса гудела, толкалась и излучала такое количество энергии, что ей можно было топить дом.
Юрка вышел на крыльцо с тетрадью, посмотрел и сказал слово, которое я от него слышал второй раз в жизни:
— Перебор.
— Сажай.
— Куда, Андрюх⁈
— По двое на стул. Мелких по трое. Остальных на пол вдоль стены, от батареи до окна, у нас там метра четыре.
— А проход?
Вот тут я его чуть не обнял. Юрка Пименов, соучредитель с долей в один рубль, за три месяца выучил слово «проход» и понял, что оно значит.
— Проход не трогать, — подтвердил я. — Метр двадцать, хоть кто проси. И больше тридцати