Воины сновидений 1 - Алекс Эвейкин
А потом, далеко-далеко за грядой, кто-то закричал.
Человек. Живой. И очень, очень громкий.
Глава 3. Сорок первый
— Э-э-эй! Кто-нибу-у-удь живой?!
Я был на ногах раньше, чем сонный мозг успел подкинуть мне главное приютское правило выживания: не беги на крик, пока точно не знаешь, кто кричит, кого там режут и не станут ли резать тебя за компанию.
Голос донёсся слева, из-за цепи высоких, похожих на акульи плавники чёрных гребней. Мальчишеский, сорванный, летящий на одной тонкой, режущей ухо ноте. Так не зовут своих в лесу во время игры в прятки весёлым «ау». Так орут от сосущего, выворачивающего кишки отчаяния, когда долго, очень долго никто не отвечает, а нервы кончились окончательно. Я торчал в этой серой могиле уже невесть сколько, и за всё это бесконечное время не слышал ни единого живого звука. Только чёрный песок, мёртвое небо да вязкую тишину, в которой собственное сердце бухало, как полковой барабан.
И вдруг — человек. Живой. Такой же, как я.
Ноги понесли меня на крик сами. Если бы на моём месте оказался Эрик Норд, тот холёный, сытый наследник из головного вагона, он бы на чужой ор с места не сдвинулся. Такие, как он, считают чужой крик побочным эффектом дурной погоды: пошумит где-то за окном и стихнет, а своё дорогое пальто пачкать в грязи незачем. Может, потому такие, как он, и доживают до глубокой старости в бархатных креслах, сохраняя все зубы и ровный пульс. А я бежал — просто потому, что я один на дне этого мёртвого сна, и где-то рядом надрывается, срывая связки, такой же тощий двенадцатилетка, как я. Может, это Пит. Может, кто-то из безымянных погодков, с кем мы только вчера вечером делили жёсткий казённый хлеб в бараке.
Бежать по чёрному песку — это отдельная, изощрённая, специально придуманная для грешников пытка. Нога уходит в рыхлую, неподатливую массу по самую щиколотку, а то и глубже. Песок не пружинит, не даёт опоры, он жадно проглатывает каждое усилие и только глухо, сухо шуршит в ответ. Через двадцать шагов икры загорелись так, словно под кожей потекла кислота. Через сорок шагов лёгкие свернулись в тугой горячий комок, отказываясь принимать ледяной воздух. Серый свет вокруг врал безбожно: ближний пологий склон вдруг отъезжал вдаль, превращаясь в мираж, а мелкая ложбина оказывалась втрое глубже обещанного. Я ухнул в невидимую яму с полного разбега, не удержал равновесие, кубарем прокатился по колючему крутому склону, до крови ободрал ладони о скрытые под слоем пыли камни. Встал на четвереньки, судорожно отплёвываясь чёрной гарью.
— Э-э-эй! Помогите! — снова ударило по ушам, уже ближе, но слабее, с каким-то жутким булькающим всхлипом.
— Держись! — рявкнул я, надсаживая собственное горло, сглатывая кровь из прокушенной губы. — Бегу! Я тут!
— Я зде-е-есь! Быстрее! Оно близко, оно под…
Слово потонуло в диком, захлёбывающемся визге. Это был уже не крик — именно визг, когда остатки воздуха из лёгких выдавливает чистый животный ужас. Я вылетел на последний, самый высокий гребень, раскинув руки, чтобы не загреметь вниз лицом, — и увидел.
Внизу, в широкой чашеобразной низине, ещё бился сорок первый.
Не утащенный, не мёртвый. Живой. Тощий, нескладный пацан в такой же, как у меня, серой казённой робе тонул по пояс в чёрном песке. И песок вокруг него был абсолютно, пугающе неправильный. Он двигался. Он не осыпался, как положено нормальному сыпучему песку на склоне бархана. Он вспухал длинным, гладким, лоснящимся горбом, как спина чего-то огромного и тяжёлого, что медленно, с достоинством всплывало из-под земли. Будто сам бархан ожил, выгнулся дугой и тяжело, без разинутой пасти, без резкого рывка, заглатывал бьющегося мальчишку снизу. Тот скреб обломанными в кровь ногтями по сыпучему склону, бессмысленно цеплялся за пустоту, рыл пальцами чёрную крошку, пытаясь найти хоть какую-то опору. А второй рукой он намертво держал шнурок с выбитым номерком. Прижимал казённую жестянку к впалой груди, словно этот грошовый кусок металла был спасательным кругом, способным вытянуть его наверх, к свету, в реальность. Зубы у него выбивали дробь, и он повторял одно и то же, тонко, по-детски, срываясь на жалкий скулёж:
— Не хочу, не хочу, мама, пусти, не хочу…
Думать было некогда. Плана спасения у меня не было, геройской подготовки тоже. Приютское правило о том, что мёртвому уже не больно, а живому надо беречь собственную шкуру, вылетело из головы. Я съехал вниз по склону на пятках, поднимая фонтан чёрной, как сажа, пыли, балансируя раскинутыми руками, и с размаху упал на колени у самого края живого песка.
— Руку! Дай мне руку! — заорал я, перекрывая его скулёж, протягивая ладони.
Он резко поднял перепачканное лицо. Выпустил свой драгоценный спасительный номерок, выбросил ко мне обе дрожащие ладони — измазанные чёрным крошевом, с содранной кожей, — и я поймал одну из них. Вцепился в тонкое, почти птичье, ледяное запястье обеими руками, намертво, как клещами. На один короткий удар сердца наши глаза встретились. У него были обычные глаза перепуганного до смерти пацана, светлые, с красными лопнувшими прожилками на белках. И в них сейчас плеснуло такое дикое, такое захлёбывающееся, щенячье облегчение, что у меня в горле застрял сухой ком. Пришёл. Большой и сильный пришёл. Сейчас он меня вытащит. Всё будет хорошо.
Я упёрся пятками в склон, откинулся назад всем телом и потянул.
С тем же грандиозным успехом я мог бы пытаться вытянуть из земли вековой, глубоко вкопанный дубовый столб. Чёрная масса держала пацана снизу мёртвым, несокрушимым якорем. Она была тяжёлая, вязкая, неживая по ощущению, но дьявольски терпеливая. Я тянул так, что отвратительно захрустело в плечевых суставах. Так, что перед глазами поплыли красные и жёлтые круги, а мышцы на предплечьях скрутило каменной судорогой. Пацан неестественно выгнулся, закричал от пронзительной боли — я выворачивал ему сустав, я тянул его на разрыв, как тряпичную куклу, — но не смог вытащить ни на один жалкий палец. Песок забирал его ровно, плавно, неумолимо, без единого дёрганого рывка. И вся моя злость, все мои натянутые до звона жилы, мои упёртые в склон пятки не значили для этой подземной твари ровным счётом ничего. Мы оба были для неё просто пылью. Едой.
Его ладонь в моих руках была мокрой. От ледяного пота, от животного неконтролируемого страха, от налипшей грязи. Она начала медленно,