Старослободские повести - Геннадий Николаевич Скобликов
А когда очередь обходила идти на дорогу, надо было целый день перевясла из соломы сучить. Они же, вояки, в сапогах сюда поприходили, мерзли в них, как собаки, — вот и придумали надевать поверх сапог сплетенные из соломы «боты». Бабы из соломы длинные перевясла крутили, мужики тонкие пеньковые прядки вили, а потом — как плетут соломенные мерки — плели им эти «боты»: бахилы, что в нее семилетний по пояс залезал. Сплетут, сколько там старосте было приказано, немцы приедут — радуются: «Гут! Гут!» — только, дескать, еще больше надо. Заставят погрузить готовые на сани, сами сядут, ноги в сапогах — в эти «боты», пустое место вокруг сапог тряпками или соломой позатыкают — и поехали! Головы бабьими шалями закутают, на ногах эти бахилы, сопли на морозе распустят…
И противно, а и злорадостно было смотреть на них!
К весне они тут общину организовали. Большая часть колхозной земли теперь общинной стала: с нее весь хлеб шел немцам. А часть колхозной земли по дворам распределили. Черт их знает, какая там у них своя политика была, а команду такую дали — нарезать на дворы землю. И люди не отказывались от этой земли: есть-то надо. Она, Варвара, свой участок свекру отдала, самой не управиться было с ним, а взяла только кусок, что достался на колхозной бакше, около речки. Место там низкое и на солнцепеке, там можно было коноплю посеять. Да и все там по полоске конопли посеяли, и уродилась она в тот год хорошо: и замашек набрали, и конопли намолотили, и пеньки много было. Из конопли они потом долго семя в ступе толкли, с пареной свеклой ели, а пенька еще зим пять выручала их: свекор и на ее семью по две пары на каждого на зиму лаптей плел, а она, Варвара, сама наловчилась крюком прядки пеньковые вить — лапти ими подвирать.
А пахали они эти участки — с мадьярами договаривались. Как раз по весне одна мадьярская часть в соседней деревне стояла, все на конных подводах, вот люди и надумали: бутыль самогону, кусок довоенного сала — и к мадьярам этим. Они, мадьяры, не то, что немцы были, никого тут не обижали. И то ли их начальство само разрешало солдатам, то ли солдаты втихую это делали — но если договаривались, то приезжали по-честному, и даже сами помогали бабам пахать. Они, эти мадьяры, говорили, что сами тоже больше из деревень, им даже в охотку это было — походить за плугом или сохой. И сами же говорили, что на черта была нужна им эта война, за косого Гитлера и немцев воевать, что они — венгры и никогда не хотят воевать с русскими. «Хорошие люди, — говорила мать Прасковья, — они везде людьми и остаются»…
…В то первое лето оккупации орехи уродились — ни до этого, ни после таких никогда не было. А ходить в лес рвать — запрещалось строго-настрого, немцы грозили расстрелом, если кого увидят в лесу: они везде партизан боялись. И вот тоже: что эти орехи! семь лет мак не родил — и голодни не было. Да еще и грозят расстрелять за них. И все равно ходили люди! Да и у самой бывало: идут в сопровождении полицая на общинную работу мимо леса, орехи прямо от края как хмель висят — и аж душа болит: сколько добра пропадает, денек бы один порваться — и детям вон насколько хватило б зимой шелкать! В другой раз и уговорят полицая: все-таки свой деревенский человек — разрешит им, когда идут назад с работы, минут десять порвать с края, пока немцев нигде не видно.
Работали как-то летом в поле. И вот из-за леса низко-низко вылетел самолет и пошел кругом над ними: наш «кукурузник», с красными звездами на крыльях. Господи, сколько радости всколыхнулось в бабьих сердцах! Посрывали они с себя платки, машут летчику, плачут… Самолет сделал еще один круг, покачал крыльями и сбросил листовки. Бабы, не обращая внимания на полицая, бросились ловить оранжевые и голубые листки. Хоть бы что-нибудь узнать о своих!
Ох, и долгими были эти два года под немцем. А жить опять же надо было. И детей надо было кормить… да и себя хранить. И, слава богу, и детей они с матерью прокормили, и она себя от позора уберегла. А мало ли чего не бывало тут за эти два года…
А когда пришли наши, Колюшка уже вовсю разговаривал. И, бывало, бежал навстречу каждому солдату, каждого называл папой. Ить сколько они ему, маленькому, говорили об отце!
Начали приходить письма от отца и Мишки, и как плакали от радости, что живы они. И совсем-совсем другой жизнь стала. С зари до зари работа в колхозе, пахота на своих тощих коровах, а то и на себе, все это тяжело, но это переживется. Теперь главное было, теперь молила бога — чтоб они там остались живы. Господи, как ждали каждое письмо, по скольку раз перечитывали его дома, соседям. И верилось: обойдет их лихая беда, дождутся они своих, дождутся.
…А потом был тот осенний день. С Колюшкой на коленях она сидела у окна, поджидала Никиту-почтальона. В деревне в тот час все ждали однорукого Никиту. И все боялись: кто знает, что принесет он нынче в своей черной брезентовой сумке. Никита знал, как ждут его и как боятся, и если кому было письмо, он еще до поворота к хате доставал его из сумки, чтоб в окно видно было, с ч е м он идет.
В тот день Никита без письма шел к хате. Поджалось у нее все внутри от страха, а сама успокаивает себя: дождь — вот он и не достал письмо. Вошел Никита, отер ладонью мокрое лицо.
— Мы на Пашку похоронную получили, — сказал он глухо.
Пашка — родной брат Никиты. Пашка-гармонист, Пашка-задавака. Бывало, выйдет весной в вышитой рубашке, из-под кепки челка — и идет по деревне, девок и ребят гармошкой сзывает…
Заголосила мать Прасковья, заплакала и Варвара, попритихли детишки. Никита ушел, и дочери сказали Варваре, что