Воспоминания - Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский
Живя вместе с ним, и я заинтересовался этим сюжетом и, отвлекаясь от Боппа и Шлейхера, заглядывал вслед за ним в соответственные немецкие книжки, рекомендованные Ф. И. Успенским. Я старался поддерживать в нем научные интересы и склонял к тому, чтобы он остался при университете и готовился к кафедре. Но он спешил жить, — взять место, каникулами съездить в Петербург, в Париж — повидать свет (что и сделал), потом лишний раз влюбиться и наконец жениться, что также, не откладывая, исполнил и — закружился в житье-бытье провинциального педагога. Мы встречались и позже, по окончании курса в Петербурге, потом в Одессе во время моей приват-доцентуры, изредка переписывались. Я храню лучшие воспоминания о нем.
Студент-славист Цветков, курсом моложе меня, привлекал все мои симпатии умом, большим здравым смыслом, воспитанностью и уравновешенностью души. Мы очень сошлись и иногда к экзамену готовились вместе. Припоминаю один смехотворный случай. Профессор русской истории М. П. Смирнов по поручению факультета читал из года в год курс истории Пруссии, который почему-то был обязателен не только для историков, но и для нас, славистов. Я совсем не интересовался этим предметом, на лекции не ходил и кое-как подготовлялся к экзаменам по плохим студенческим записям, которыми нас, славистов, снабжали историки. На последнем курсе, сдав ряд экзаменов, я с великим неудовольствием принялся за историю Пруссии, — это был уже последний искус. Тот же экзамен предстоял и Цветкову. Мы достали пресловутые «записки» и приступили к «зубрению». Но дело подвигалось туго. Мы были переутомлены предыдущими экзаменами и то и дело отвлекались от зубрения разговорами, шутками, сочинением стишков-пародий, наконец, закуской и выпивкой. В запасе оставалось еще два дня. Мы успели ознакомиться с содержанием курса, говоря по совести, не более, как на единицу. Вижу я, что дело плохо, и, осененный неожиданной мыслью, говорю Цветкову: «Знаете что? нам осталось еще два дня, а между тем завтра у профессора Смирнова экзамен для историков по курсу русской истории. Все равно, завтра и послезавтра мы будем знать по истории Пруссии немножко больше, чем знаем сейчас, этак на единицу с плюсом. Так пойдем на экзамен завтра, — заявим, что мы уже приготовились, и попросим проэкзаменовать нас». — «Вы с ума сошли, — закричал Цветков, — мы ведь ровно ничего не знаем, а тут все-таки у нас в запасе два дня…» Но я настаивал и уговорил товарища рискнуть, рассчитывая на снисходительность профессора к студентам-неисторикам, что я знал по опыту прошлых лет. Пошли, заявили, что, мол, уже готовы к экзамену. Профессор согласился на нашу просьбу, сказав только: «Вот подождите, я проэкзаменую сперва своих, а потом будет ваша очередь». Ждем, трепетно перелистывая записки. Наконец роковой момент наступил. Изо всего курса, билетов двадцать, было два вопроса, которые мы действительно знали: билет № 1, вступление в курс, и билет No последний, заключение курса. Вызывают Цветкова, — он вынимает билет № 1, с торжествующей улыбкой смотрит на меня, сияет и бойко отвечает на пять. Моя очередь… Как-то я вывернусь? Подхожу к столу, беру билет — оказывается № 20 (последний). Бойко отвечаю на пять. Весело и шумно «спрыснули» мы эту удачу где-то за городом в дружной компании товарищей…
Были у меня добрые знакомые и друзья также среди студентов других факультетов. Упомяну о математике Слешинском, который впоследствии, в 80-х годах, одновременно со мной проходил стаж приват-доцентуры. Это был поляк с крепкими польскими тенденциями, но не узкий, не шовинист. Студентом он принадлежал к редкому типу молодого человека строгих нравов, чуждающегося всяких «похождений», попоек и т. д. Он был девственник и вообще ригорист, иногда спал на голых досках ради умерщвления вожделений плоти; свою жизнь он расположил по строгой программе, так, чтобы ни один день не пропадал даром, — и работал серьезно и систематически, как по своей специальности, так и в интересах общего образования. У него собирался кружок столь же или почти столь же серьезных молодых людей, к которому примкнул и я, грешный, — мы вели разговоры на разные отвлеченные темы и читали, помнится, «Логику» Милля. При всем своем ригоризме Слешинский был, что называется, добрый малый, живой, веселый человек, с душой открытой и светлой. Его очень ценили и любили. Через него я сошелся с семьей Августиновичей, моих Дальних родственников (с материнской стороны). Это была очень симпатичная и просвещенная, «культурная» семья, состоявшая из отца-вдовца и трех сыновей. На их кузине женился, по окончании курса, Слешинский. Один из сыновей оказался моим старинным товарищем по третьему классу Ришельевской гимназии, и мы припоминали, как однажды изо всего класса только мы двое удостоились получить по пятерке за «сочинение». Он не был студентом и жил в деревне, занимаясь хозяйством и приезжая в город на короткое время зимою. Кроме хозяйства, он интересовался философией и много читал, справляясь с мудреными вопросами собственным посильным разумением. Это был в те годы совсем редкостный представитель течения, которое возобладало позже, в 80-х годах: он не сочувствовал ни материализму, ни позитивизму, а интересовался «метафизикой» и вопросами религиозного сознания. Это был вдумчивый и серьезный человек, вечно, ищущий, не лишенный и литературных стремлений, равно как и соответственного таланта. Он умер несколько лет спустя, как и его брат, очень дельный студент-естественник. Оба стали жертвами чахотки. На юридическом факультете у меня было два старинных приятеля: это были мои товарищи по симферопольской гимназии Маслянников и Гончаревский, с которыми у меня связано много юношеских веселых воспоминаний. Здесь я остановлюсь только на характеристике Гончаревского, представлявшего собою законченный тип даровитого русского человека, который мог бы выдвинуться и блистать на том или ином поприще, а может быть, даже на двух или трех, но не выдвинулся ни на одном и заглох, зарыв в землю все свои таланты. Сын, кажется, мелкого симферопольского чиновника, он в раннем детстве остался сиротой и своим образованием и всей своей карьерой обязан исключительно самому себе. Мальчик лет 10–11 явился в гимназию и подал инспектору