Из «Истории русской интеллигенции». Часть I - Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский
Иван Петрович, перекроенный на английский фасон, стал пренебрегать обычаями русской жизни и даже плохо изъяснялся по-русски. Но, однако же, из Англии он вывез еще нечто, впрочем, столь же поверхностное, как и все остальное: желание изобразить из себя «патриота», «Гражданина» и облагодетельствовать отечество проектами реформ в английском духе[72]. «Иван Петрович привез с собой несколько рукописных планов, касавшихся до устройства и улучшения государства; он очень был недоволен всем, что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь». Поселившись в деревне (после смерти отца), он задумал «коренные преобразования». Эти «реформы» выразились в том, что в доме появилась новая мебель, плевательницы, «завтрак стал иначе подаваться», вместо отечественных наливок и водки появились иностранные вина, и все приживальщики были изгнаны. Что же касается управления имением и быта крестьян, то «в_с_е о_с_т_а_л_о_с_ь п_о-с_т_а_р_о_м_у, т_о_л_ь_к_о о_б_р_о_к к_о_й-г_д_е п_р_и_б_а_в_и_л_с_я, д_а б_а_р_щ_и_н_а с_т_а_л_а п_о_т_я_ж_е_л_е, да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу. П_а_т_р_и_о_т о_ч_е_н_ь у_ж п_р_е_з_и_р_а_л своих сограждан» (гл. X). Всеми делами заведовала сестра его, Глафира, женщина «настойчивая, властолюбивая» (гл. VIII), «колотовка», как прозвали ее крепостные слуги, существо злое, — типичное порождение крепостных порядков и диких нравов «доброго старого времени».
3
В чем действительно была произведена «коренная реформа», так это — в деле воспитания Феди. Когда мальчик подрос, отец начертал целый план его воспитания и образования, взяв за образец английскую систему. «Я из него хочу сделать человека, прежде всего, un homme[73], — сказал Иван Петрович сестре Глафире Петровне, — и не только человека, но спартанца». И вот Федю одели по-шотландски: 12-летний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьими перьями на складном картузе» и т. п. Музыку отменили, «как занятие, недостойное мужчины». На первый план поставили гимнастику, физические упражнения, спорт. Мальчика «будили в 4 часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке» и т. п. Верховая езда, стрельба и упражнения в твердости воли составляли важную статью в этой нелепой «системе». Что касается образования в собственном смысле, то в его программу входили: «естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, геральдика, для поддержания рыцарских чувств…» (гл. XI). Обязанность каждый вечер заносить «в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления» довершает картину своеобразного воспитания Феди. Результаты получились такие: «…система сбила с толку мальчика, поселила путаницу в его голове, притиснула ее; но зато на его здоровье новый обраа жизни благодетельно подействовал: сначала он схватил горячку, но вскоре оправился и стал молодцом» (гл. XI).
Зимою Иван Петрович проживал в Москве. Шли 20-е годы, эпоха либеральных движений в обществе, и наш «европеец-англоман» ораторствовал в клубе и в гостиных и «более чем когда-либо держался англоманом, брюзгой и государственным человеком». Но после 1825 года с ним случилось удивительное превращение. Напуганный карою, которой подвергались некоторые из его знакомых и приятелей, «Иван Петрович поспешил удалиться в деревню и заперся в своем доме. Прошел еще год, и Иван Петрович захилел, ослабел, опустился… Вольнодумец — начал ходить в церковь и заказывал молебны; европеец — стал париться в бане и т. д.; государственный человек — сжег все свои планы, всю переписку, трепетал перед губернатором и егозил перед исправником…» (гл. XI). Между тем Феде шел 19-й год, «и он начинал размышлять и высвобождаться из-под гнета давившей его руки. Он и прежде замечал разладицу между словами и делами отца, между его широкими либеральными теориями и черствым, мелким деспотизмом; но он не ожидал такого крутого перелома…» (XI).
Это был хороший урок, и он-то и заронил в душу умного юноши зерно будущих его воззрений на отношения между русскою действительностью и пустым, обезьяньим перениманием европейских понятий и привычек.
Затянувшаяся болезнь отца задержала молодого человека в деревне, и он мог поступить в университет только после смерти отца, уже имея 23 года. «Жизнь открывалась перед ним» (XI). Он явился в университет с некоторым запасом сведений, наблюдений и мыслей. Но в его образовании были большие пробелы, а главное — он вырос нелюдимым, «несвободным», болезненно застенчивым, неловким в обществе, особенно — женском. «Недобрую шутку сыграл англоман с своим сыном; капризное воспитание принесло свои плоды… Он не умел сходиться с людьми: 23-х лет от роду, с неукротимой жаждой любви в пристыженном сердце, он еще ни одной женщине не смел взглянуть в глаза…» (XII).
Любопытна и важна непосредственно следующая за этими словами общая характеристика Федора Лаврецкого: «п_р_и е_г_о у_м_е, я_с_н_о_м и з_д_р_а_в_о_м, н_о н_е_с_к_о_л_ь_к_о т_я_ж_е_л_о_м, п_р_и е_г_о н_а_к_л_о_н_н_о_с_т_и к у_п_р_я_м_с_т_в_у, с_о_з_е_р_ц_а_н_и_ю и л_е_н_и, е_м_у б_ы с_л_е_д_о_в_а_л_о с ранних лет попасть в жизненный водоворот, а его продержали в искусственном уединении» (XII).
И вот он — студент Московского университета. Дело было, конечно, в начале 30-х годов, и Федя Лаврецкий должен был встречаться в университете со многими даровитыми юношами-баричами (которые ездили в университет в собственных экипажах и часто в сопровождении гувернеров), — с Сашей Герценом, Ником Огаревым, Костей Аксаковым и др., а равно и с бедняками-разночинцами, казеннокоштными студентами, например, с Виссарионом Белинским. Но — нелюдимый, застенчивый — Федя Лаврецкий не сходится с ними: «…они в нем не нуждались и не искали в нем, он избегал их» (XII). Однако случай привел его сблизиться с одним, но зато типичным представителем тогдашнего передового студенчества, с «энтузиастом и стихотворцем» Михалевичем, — и через него Лаврецкий отчасти приобщился к настроению и брожению молодежи того