Сталинград - Константин Градов
Завтра она снова двинется. И таких колонн у него не одна. Зиму эту предстояло пройти заходами, по колонне в день, по бензовозу, по тягачу, по корме — и каждый отнятый час ложился в общий счёт, который сводили не мы и не сегодня.
* * *
Прокопенко считал заходящие на посадку не пальцами, а вслух, под нос, по бортовым номерам, и сбился только на сёминском — тот выкатился последним, кренясь на правую, прокатился длинно за всех и встал у самого края полосы. Восемь номеров, все назвал. Все сели.
Я поставил семёрку в капонир, заглушил — и в открытый фонарь сразу потянуло горячим, перетопленным маслом, тем же запахом, что стоял над капотом в прошлый раз. Прокопенко подошёл, не спрашивая. Лёг ладонью на капот, теперь уже касаясь, подержал, будто слушал ею что-то под кожухом, и долго ничего не говорил. Потом ушёл под правую консоль, к нижней её поверхности, где темнело свежее, мелкое, дробное — колонна и меня краем мазнула, — и оттуда, из-под крыла, спросил, сколько дырок считать, провёл по ним пальцем и вернулся к капоту.
— Опять грели, Алексей Петрович. — Складка у рта легла глубже, чем от слов. Он не сказал ни про подшипники, ни про прошлый раз, ни про то, что эрэсом по танку — потому что нечем больше; всё это он уже говорил и теперь молчал об этом. Сказал одно, тихо и не как про мотор: — Только он у вас один.
— На довороте. По корме танка заходил, сверху. Вскрывай. Сколько дашь — на том и пойдём.
— Куда деться, — отозвался он и пошёл за лампой.
К землянке стягивались по одному, кто откуда. Сёмин показывал Морозову на пальцах, как тянуло вправо и как он рулём выправлял. Воробьёв держался у правого крыла семёрки, на своём. Гладков подошёл, когда остальные уже сошлись, — он садился после Сёмина, оттого что вёл его до самой полосы, — и сказал коротко: дробь в плоскости, лонжерон вроде цел, дотянули. Сказал и встал курить. Он привык доводить подбитых, и это входило теперь в счёт его работы.
Вечером над листом разбора я впервые выводил не про мост и не про полосу — про танки. Вписал, что в лоб броню не берём и не за тем ходим. Что бить надо вдоль колонны и по тому, что танк кормит и тащит: по бензину, по пехоте на колёсах, по тягачам. Что один заглохший от эрэса в корму танк — это удача, а не норма, и считать надо не башни, а час задержки. Вписал две горящие головы бензовозов, выгоревшую середину, заклиненный хвост — и колонну, что встала на час-два на дороге к Аксаю. Вписал дробь по сёминской плоскости и свой добитый мотор как цену этого часа.
То, чего в разбор не впишешь, ложилось не на лист. Я придвинул к лампе карту, ту, по которой утром Трофимов вёл карандаш от Котельникова к Аксаю, и провёл по ней пальцем сам — от станции вверх, к кольцу. Палец на дороге не лёг ровно: дрожал мелко, как после захода, и я прижал его к бумаге, к Мышкове, и подержал, пока не унялось. Котельниково кончится так, как я знал про мост, как знал про дату на калаче, — но между этой картой и тем, чтоб руками задержать броню хоть на час, лежала вся зима, и проходить её предстояло заходами, по колонне в день, по бензовозу, по тягачу, по корме. Я убрал руку с карты. До Аксая по ней было два пальца. До конца — куда больше, и я молчал об этом дольше, чем нужно.
Прокопенко в темноте вскрывал капот семёрки и светил под кожух — глубже, чем зашивают на ночь дробь. Ключ его постукивал уже не тем мерным перебором, под который машину доводят к утру, а вразброд, с провалами тишины, где он что-то щупал и молчал. На юго-западе, далеко за обводом, в той стороне, куда мы сегодня ходили и куда пойдём завтра, кромка горизонта тлела рыжим, рваным понизу, — горела дорога от Котельникова, та, что мы били, и ещё что-то горело там, чего мы не били, потому что колонна была не одна.
С КП к ночи передали новое: пока мы жгли хвост, передовые немца прошли ещё. Вышли к Аксаю, зацепились за переправу, лезут дальше, к Верхне-Кумскому. На завтра наряд лёг по тому же квадрату — новая колонна, та же дорога, та же броня. И я лежал в темноте под паузы прокопенковского инструмента и считал теперь не задержанные часы. Я считал, на сколько мотора моей семёрки ещё хватит на эти довороты по корме — и выходило, что, может, и не до Мышковы.
Глава 22
«По танкам»
Цистерна подползла под нос, и я отпустил первую пару эрэсов.
Под плоскостями хлопнуло, две огненные стрелы протянули за собой дымные нити над самым снегом и вошли в борт и под брюхо — и вспухло высоко, жёлто-чёрным грибом, как даёт один бензин: длинную тёмную тушу распороло огнём, плеснуло горящим на колею, на тех, кто шёл рядом. Я довернул, прошёлся по грузовику следом — по тенту, по бортам, осколочно-зажигательным, — и тот клюнул в кювет, и с него горохом посыпались на снег тёмные фигурки. Семёрку я бросил с набором влево, не давая себе виснуть.
Колонну восьмёрка догнала под Аксаем, на марше, на полпути к тому кружку посреди голой степи, куда Трофимов утром положил остриё карандаша: Верхне-Кумский. Гот форсировал Аксай и упёрся туда, наши держали его на земле — мехкорпус, стрелки, на зубах, в упор, — а пока держали, наша работа была одна: чтоб ему было нечем их давить. Он гнал к переправе всё, что катилось и ползло, — танки свежие, бензин, пехоту на броне, ремонт, — и эту-то кишку, тянувшуюся вдоль наезженной дороги от реки на север, я и нашёл первой.
Опасное глаз взял прежде целей. Ближе к голове и в хвосте, на трёх или четырёх угловатых платформах, задрано в небо стояло тонкое — стволы зениток на ходу. Это било. Всё прочее горело, давилось, везло, но убивало только это, и я считал его первым. Уже под этими стволами разобралось тело колонны: впереди и внутри ползли низкие тёмные коробки, оставляя две раздавленные колеи, — танки; между ними жались грузовики,