Механизатор 82 - Андрей Вершинин
Вторым подошёл Семёныч.
Он подошёл молча и положил передо мной на стол шланг.
Шланг был резиновый, армированный, метра полтора, в масле, — тот самый, который он обещал найти в мае, к сеялке, и которого не было в природе.
— Иван Семёныч.
Он уже уходил.
— Семёныч! Сев в мае кончился!
— Пригодится, — не оборачиваясь, ответил Семёныч и сел на свой край стола.
Верка про пассик вспомнила третьей.
Верка из клуба явилась в платье, накрашенная и в настроении, и вспомнила громко, через полстола:
— Лыткин! А пассик⁈
— Какой пассик?
— Ты у меня в мае спрашивал, какой пассик на радиолу! Я тебе сказала, ты записал! Ты мне полгода голову морочишь!
Тут я вспомнил.
Пассик я купил в райцентре в конце июля, когда ездил за подшипниками. Купил, положил в бардачок летучки и забыл про него намертво.
Он там и лежал. Полтора месяца.
— Верка, он у меня в машине.
— Где⁈
— В бардачке.
Верка встала из-за стола и пошла к летучке, и я пошёл за ней, и она достала этот пассик, посмотрела на него, потом на меня, и молча дала мне подзатыльник.
Ей было лет сорок пять, и рука у неё была тяжёлая.
Мужики за столом это видели, и дальше вечер пошёл уже совсем хорошо.
Сомов встал с тостом в начале десятого.
Он поднялся, поднял стакан, обвёл столы взглядом и произнёс:
— Товарищи. Восемь лопат.
За столами затихли.
— Восемь штук совковых, выданных двадцать восьмого августа на перевалку. — Сомов был очень серьёзен. — Они на балансе. Их у меня спросят.
— Фомич, ты чего, тост говори!
— Я и говорю. — Сомов поднял стакан выше. — За то, чтобы восемь лопат вернулись на склад. Все восемь.
Ему хлопали как никому.
Лопаты, кстати, вернули — шесть. Две сгинули, и Сомов их потом списывал полтора месяца, и это, по его словам, было тяжелее, чем вся уборка.
А Гена Пыжов попытался посреди гулянки провести мероприятие.
Он пришёл с папкой — на гулянку, с папкой, — и часов в девять начал собирать подписи под обязательствами на следующий год, потому что в район надо было сдать до пятнадцатого.
Подписывали охотно. Подписывали все.
К половине одиннадцатого Гена подошёл ко мне с этими листами, посмотрел на них и сказал, что человек десять расписались дважды, а Мишка — четыре раза, причём в четвёртый раз за Твердохлеба.
— И что теперь?
— Перепишу, — вздохнул Гена. — Ночью.
Он сел, налил себе полстакана и выпил, и это была первая рюмка, которую я видел у него в руках.
Гурову налили минут через сорок.
Налил Клюев — тот самый, который у него ночевал в июле, — налил и подвинул через стол.
Гуров накрыл стакан ладонью.
— Егорыч, ты чё.
— Не буду.
— Да ты чё, праздник же.
— Не буду.
Клюев был уже хороший и потому не понимал.
— Один! — Он показал палец. — Один, Степан!
Гуров держал ладонь на стакане и молчал.
И тут через стол наклонился Митрич.
— Отстань от человека, — сказал Митрич.
И всё. Клюев поморгал, убрал бутылку и через минуту уже рассказывал что-то соседу справа.
Гуров просидел за столом ещё час, ел, разговаривал с Мещеряковым про наковальню и был совершенно спокоен.
В десятом часу он встал и пошёл домой.
Пашка встал вместе с ним.
Я смотрел, как они идут через двор к воротам — впереди Степан, за ним пацан, — и Пашка на ходу оглянулся на столы, и было видно, что ему до смерти хочется остаться.
Он не остался.
Витька подошёл ко мне около одиннадцати, с бутылкой и с двумя стаканами.
— Плесну?
— Плесни.
Мы выпили стоя, у стены мастерской, где было потемнее и потише.
— Слышь, Лыткин.
— М.
— Я в мастерскую хочу.
— В смысле?
— В смысле зимой. — Витька смотрел в стакан. — Зимой машины стоят, я месяца три баклуши бью. Я хочу к вам, на ремонт. Хоть подсобным.
— Возьмут.
— Меня Сомов не возьмёт.
— Возьмёт, — сказал я. — Я поговорю.
Он кивнул и постоял ещё.
Он опять хотел сказать что-то другое, и я это видел, и опять он не сказал.
— Ну, пошёл.
Тонька с Витькой сидели напротив, наискосок.
Сидели вместе, открыто, и вокруг этого уже никто не шевелился — за лето село привыкло, и, судя по всему, дело шло к осени и к свадьбе.
Она была в синем платье и с новой стрижкой.
Витька за весь вечер ни разу не повернулся к ней первым — он всё время был занят разговором, — но каждый раз, когда она к нему наклонялась, он замолкал на полуслове и слушал.
Ей налили в самом начале.
Она накрыла стакан ладонью.
— Не буду.
— Тонь, чего ты.
— Не хочу.
Ей поставили компот, и она пила компот весь вечер, и я на это внимания не обратил.
Плясать начали раньше речей.
Твердохлеб заиграл, и первыми вышли бабы — они всегда выходят первыми, — и через минуту на пятачке у ворот било каблуками человек двенадцать.
Кузнецова с Сорокиной, которые весь июнь воевали из-за грабель, плясали в паре и были в полном согласии.
Мужики пошли позже и хуже.
Мишка плясал так, как он всё делает: с полной отдачей и без всякого понимания того, что происходит. Он выкидывал ноги, приседал, хлопал себя по голенищу и на третьей минуте наступил Верке на подол.
Подол затрещал.
Верка остановилась, посмотрела вниз, потом на Мишку.
Мишка попятился.
— Стой, — сказала Верка.
— Верк, я нечаянно.
— Стой, говорю.
Она подобрала подол, зажала его в кулаке и доплясала до конца, а Мишку после этого не трогала весь вечер, и он от этого нервничал сильнее, чем если бы получил сразу.
Речи начались часов в девять.
Первым говорил Лобанов, коротко и по бумажке, и по бумажке у него получалось хуже, чем без.
Потом Тимофеев.
Потом Митрич — без бумажки и не вставая, — и сказал он вот что: что в пятьдесят четвёртом он приехал сюда на целину и что за двадцать восемь лет такой уборки не было ни разу, и что дело тут не в погоде, потому что погода была дрянь.
Ему хлопали долго.
А потом приехал Аркадий Павлович.
Он приехал