Шестой разряд - Андрей Вершинин
В Германии таких людей искали. Не всегда находили, но искали — потому что знали: человек, который думает сам, стоит дороже, чем десять, которые только выполняют.
Здесь — не искали. Здесь Архипыч был семьдесят два года, и пришёл к нему поговорить о геометрии первый раз за тридцать лет какой-то молодой токарь с третьего участка.
Краснов включил станок. Поставил заготовку. Снял первый проход.
Стружка легла правильно.
Он думал: что из этого следует. Не для Архипыча — для цеха, для завода, для того, что он хотел сделать. Следовало простое: знание есть. Оно не в книгах и не в стандартах — оно в руках у конкретных людей, которые работают и думают, и никто у них не спрашивает. Его задача в том числе — спрашивать. Не у всех, у правильных. Находить тех, кто думает, и учиться у них тому, что они знают, и отдавать им то, что знает он.
Не сразу. Постепенно. Так, чтобы это выглядело как обычный разговор двух рабочих, которым интересна работа.
Деталь вышла хорошей. Он поставил её в лоток и взял следующую заготовку. За окном был пасмурный мартовский полдень, серое небо, мокрый снег на карнизе. Смена шла в свою пользу.
До конца недели он сдал сто восемьдесят семь деталей при плане в двести. Недобор был не его — в четверг поменяли задание, дали другой тип вкладышей, пришлось переналаживать, потеряли час. Это бывало. Гаврилов смотрел на сводку и ничего не говорил: цифры говорили сами.
В пятницу после смены Краснов убирал рабочее место и думал о том, что прошла неделя. Первая неделя из очень многих, которые предстояли. Он сделал: переточил три резца, поговорил с Архипычем, не выпил ни разу. Это было немного. Это было правильное немного — не больше и не меньше, чем надо на первой неделе.
Колян подошёл сзади, хлопнул по плечу:
— Витёк, ты сегодня куда вечером?
— Домой.
— Чего всё домой. Пошли к Сёмке, у него гитара есть, Рашид петь будет.
— В другой раз, — сказал Краснов.
Колян пожал плечами — не обиделся, просто пожал. Он никогда не обижался, это было в нём хорошее.
Краснов повесил ветошь на крючок. Взял куртку. Пошёл к выходу.
На пороге цеха он остановился на секунду — просто так, без причины. Обернулся. Станки стояли, смена кончилась, свет убавили до дежурного. Цех был тихий, огромный, чуть тёмный. Его станок стоял на своём месте, суппорт выставлен, резец в патроне.
Он постоял секунду. Потом вышел.
Глава 4
В понедельник второй недели у Коляна сломался станок.
Краснов услышал раньше, чем увидел: звук изменился — не стал громче, а стал другим, появилась вибрация, которой не было, короткий металлический рывок, и подача встала. Колян выключил. Постоял, почесал затылок. Подошёл к станку с той стороны, где ходовой винт, потрогал рукой, попробовал прокрутить — не пошло. Снова почесал затылок.
— Вась, — крикнул он в сторону прохода, — Вась, тут опять.
Наладчик Вася пришёл через десять минут. Посмотрел, тоже потрогал, сказал «заклинило», сказал «к обеду починим», ушёл. Колян занял соседний верстак, закурил, стал смотреть, как Краснов работает. Не назойливо — просто смотрел, потому что больше нечем было заняться.
Краснов работал и думал о Коляне.
Не о том, как его починить или спасти — об этом он уже думал и пришёл к тому же, к чему приходил каждый раз: не знает. Он думал о другом: о том, как Колян стоит у верстака. Спокойно стоит. Без раздражения, без тревоги. Станок сломан, смена идёт, план капает, а он стоит и курит с таким видом, будто это нормальная часть рабочего дня, — что, собственно, так и есть, это и была нормальная часть советского рабочего дня.
В Ингольштадте простой станка был событием. Не катастрофой — событием, требующим немедленной реакции: наладчик, запись в журнал, анализ причины, отметка в сменном отчёте. Не потому что начальство кричало — потому что все понимали: простой это потери, потери это деньги, деньги это чьи-то зарплаты, в том числе твоя. Цепочка была короткая и видимая.
Здесь цепочка была длинная и невидимая. Колян не видел связи между своими тремя часами простоя и чем-либо конкретным. Зарплата у него была ставочная — простоишь ты или нет, в конце месяца получишь примерно одно и то же. План цеха выполнится или нет — это была головная боль Гаврилова, не Коляна. Колян отвечал за своё рабочее место, а рабочее место сейчас не работало не по его вине. Значит, он чист. Можно курить.
Это была не лень. Краснов понял это давно, ещё в первой жизни, просто тогда не мог сформулировать. Это была рациональная реакция на нерациональную систему. Колян делал ровно то, на что у него были стимулы. Стимулов беспокоиться о простое не было — он и не беспокоился.
— Вить, — сказал Колян, — ты сегодня вечером что делаешь?
— Читаю, наверное.
— Опять читаешь, — сказал Колян без осуждения, просто констатировал. — Ты в последнее время всё читаешь. Раньше не читал так.
— Раньше по-другому жил.
Колян докурил, смял окурок о край верстака, бросил в мусорный ящик. Попал.
— Ты вообще изменился, — сказал он задумчиво. — Не пьёшь почти, читаешь. Гаврилов вчера тебя хвалил, я слышал.
— Что говорил?
— Да я не разобрал точно. Что-то про план. — Колян пожал плечами. — Хвалил, в общем. Тебя редко хвалят.
Это было правдой. Реципиента не хвалили — реципиент был рабочей единицей среднего качества, которая не выделялась ни в плохую, ни в хорошую сторону. Краснов знал это из памяти, которая досталась ему вместе с телом, — размытая, без деталей, но в целом верная.
— Желудок у тебя прошёл? — спросил Колян.
— Какой желудок?
— Ну ты говорил — желудок, поэтому не пьёшь.
— А, — сказал Краснов. — Лучше стало.
— Это хорошо, — сказал Колян серьёзно. — Желудок — это серьёзно. У моего дяди был желудок, он потом операцию делал. Страшная история.
Краснов кивнул. Колян помолчал, потом