Хирург из будущего. Том 1 - Павел Ремизов
Полоску от старой перчатки я завёл под кожу неглубоко, чтобы не слиплось до завтра, прикрыл салфеткой и наложил повязку. Сколько бы он ещё пролежал так, отвечая «нормально»? До самых холодов? Пока крутил бинт, спросил в потолок, будто между делом:
— Повязки ему кто менял?
— Я и менял, — отозвался Петрович. — Через день, как положено.
— Чем?
— Корнцангом. Он у нас один.
Тем самым. С бурым пятном у замка, из лотка, где он лежал под мухами всю неделю... Я закончил узел и промолчал, потому что человек, который через день ходил к чужому деду и честно менял ему повязку, ни в чём себя виноватым не считал и по совести своей был прав.
Прасковья лежала в женской, у окна, держа ногу поверх одеяла на подушке. Голень ниже колена была багровая, лаковая, и краснота обрывалась резко, будто её обвели по линейке, а по краю шёл валик — приподнятый, горячий даже на расстоянии ладони. Тут и смотреть было нечего: рожистое, во всей своей красе, третьи сутки.
— Колем чем?
— Пенициллин, — сказала Валя. — Утром и вечером.
— Сколько за раз?
— Двести тысяч.
Я постоял, разглядывая эту ногу и соображая, как бы это сказать помягче.
— Четыреста тысяч. Четыре раза в сутки, каждые шесть часов, ночью тоже. Так его и надо колоть, иначе мы стрептококка не убиваем, а тренируем.
Валя посмотрела на Прасковью, потом на дверь, и такого затравленного лица я у неё не видел даже ночью, над маской.
— Виктор Ильич, а... а его столько нет.
За тонкой стенкой, в родильной, лежала со вчерашней кровопотерей Мария. Ходила к обеим одна и та же девчонка, в одном и том же халате, с одним и тем же тазом. Меня продрало по хребту холодом раньше, чем я успел додумать. Родильная и рожа через стену.
— Пойдём, — сказал я. — Показывай, где у вас аптека.
Аптека помещалась в бывшей кладовке между кабинетом и процедурной: стол под клеёнкой да шкаф со стеклянными дверцами, за которыми висела зелёная занавеска. Что у него внутри — полки с лекарствами или полки с пылью? На дверцах сидел накладной замок, сарайный, с картофельной кладовки, а занавеску изнутри задёрнули наглухо, так что даже поглядеть, чем я располагаю, мне не дали.
Дужку я подёргал: держала. И что теперь, ломать её при всём честном народе?
Клавдия Матвеевна пришла в десять, как и было обещано, — я услышал её раньше, чем увидел, по голосу из сеней, которым она отчитывала кого-то за незакрытую дверь. Вошла она в платке, сдвинутом на затылок, с брезентовой сумкой через плечо. Несло от неё улицей и коровой. Ночью, при керосинке, она казалась мне выше, а тут макушка приходилась вровень с моим плечом... И как она ухитрялась так меня строить?
— Сурина сидела?
— Ещё нет. К обеду посадим.
— Посадим, — повторила она, будто пробуя слово на зуб, и поставила сумку на стол. — Ну, посадим.
— Клавдия Матвеевна, мне нужен ключ от шкафа.
Вот теперь она на меня и поглядела как следует, впервые за утро. Злости в этом не было ни капли. Смотрела она на меня, как на телёнка, вылезшего на дорогу: сам виноват, а всё равно жалко.
— Ключ при мне.
— Я вижу, что при вас. Мне нужен второй или этот.
— Второго нет.
— Тогда этот.
Она отвязала от пояса связку, выбрала нужный ключ, вставила его в замок и открыла шкаф сама. Вот так, молча, и я даже не сразу сообразил, что мне ответили.
— Что надо?
— Пенициллин. Прасковье четыреста тысяч, и колоть каждые шесть часов, а не утром-вечером.
Флаконы коричневого стекла стояли во втором ряду, под алюминиевыми колпачками. Она выставила их на клеёнку по одному и отошла в сторону, чтобы я видел, — и я увидел. Пять штук. На всю больницу, на четыре деревни, и на донышке шестого присохло с прошлого раза.
— Это всё?
— Это всё. Разнарядку возят в район раз в месяц, привезут двадцатого.
Двадцатого. А на дворе начало августа... Если я начну колоть Прасковью по-человечески, к завтрашнему вечеру шкаф опустеет. И тогда любой мужик с распоротой пилой ногой останется у меня без прикрытия. А если колоть по двести тысяч утром и вечером, как колют третьи сутки, я не вылечу и Прасковью, зато растяну удовольствие до двадцатого.
Выбор был из двух плохих, и оба я знал наизусть ещё по прежней жизни, только там за спиной стояла аптека с ночным окошком.
— Колем четыреста, — сказал я. — Каждые шесть часов. Валя, ночные тоже.
Клавдия Матвеевна промолчала. Достала журнал на верёвочке, обмакнула перо — тут писали именно пером, при чернильнице-непроливайке, — и записала выдачу крупным своим почерком. Пока она писала, я успел оглядеть остальные полки.
Строфантин: две ампулы. Кордиамин нашёлся, новокаина хватало. Сульфаниламиды лежали россыпью в бумажных пакетах, а вот с эфиром вышло смешно: баллон стоял почти полный, потому что наркоз тут давали дважды в год. Гипс отсырел и взялся комками ещё, судя по всему, при Соловьёве.
Спирт держали в нижнем отделении, за отдельной дверцей, в стеклянной бутыли с притёртой пробкой. Налито было чуть ниже плечиков. Журнал лежал раскрытый, и последняя запись за прошлую неделю списывала на перевязки куда больше, чем их тут делают за месяц.
Я перевёл глаза на полку с бинтами и ничего не сказал. Спросить сейчас? Нет уж, не сегодня и не с порога.
— Клавдия Матвеевна, а ночью как? Привезут мне человека с сердцем в два часа, строфантин где брать?
— Меня разбудишь.
— Вы живёте где?
— За мостом.
— Это километр?
— Полтора, — сказала она с достоинством.
— Полтора километра туда и полтора обратно. Ему за это время помирать или подождёт?
Она заткнула чернильницу и повернулась ко мне всем корпусом. Ростом была мне по грудь, а стоять под этим взглядом оказалось неуютно.
— За шкаф отвечаю я. С сорок третьего года. Через меня тут шестеро докторов прошло, все молодые, все с бумагами. Один спирт списал на два года вперёд и уехал в Кострому, а отвечала я. Мальчишка ты хороший, руки у тебя, я видела, какие. Только ключ у меня.
— А если вы в Полежаевке на родах, а мне сюда привезут ребёнка