Призван годным - Александр Фрост
Билет Морозов взял на двадцатое, до Тюмени.
Зимой дорога шла быстрее, чем весной: санный путь по Сибири был лучше летнего тракта, а поезда в феврале пятнадцатого года ходили ещё почти по расписанию.
«Почти» — потому что дорога была уже не та, что в мае.
За полгода войны железные дороги России перешли на военный лад: воинские эшелоны шли вне очереди, санитарные поезда — следом, и пассажирские составы стояли на разъездах по три и по четыре часа, пропуская.
Морозову объяснили это на вокзале прямо: до Тюмени — пять суток вместо четырёх, а то и шесть, как повезёт.
Перед отъездом он сделал две вещи.
Первую — сдал Бекетову стол с распоряжениями на месяц вперёд, и распоряжения эти вышли на четырёх листах.
Вторую — зашёл к Пересветову и оставил у него запечатанный конверт.
— Это что?
— На случай, если не вернусь к двадцатому марта, — сказал Морозов.
Пересветов повертел конверт в руках.
— Александр Петрович, вы во второй раз едете в Сибирь и во второй раз оставляете конверт.
— Во второй.
— И оба раза не говорите, зачем едете.
— Не говорю.
Начальник отделения положил конверт в стол.
— Знаете, — сказал он, — я за двадцать девять лет службы выучил одну вещь. Человек, который оставляет конверт, обыкновенно возвращается. А не возвращаются те, кто уезжает налегке и обещает написать.
Собирался он недолго.
В чемодан легли: тетрадь; две костяные пуговицы; выписка из дневника горного инженера; тёплое платье; и микроскоп Штейна, который он второй раз в жизни повёз с собой, сам не зная зачем.
Каменная фигурка Скоблина осталась в Москве, в шкафу вещественных доказательств: дело Черемных было сдано в суд, и предмет подлежал хранению при отделении.
Перед отъездом он написал три письма — Штейну, Дроботову и Свешникову — и все три вышли короткие.
Свешникову он написал четыре строки: жив, служу, еду по своим делам туда, куда вы просились дважды; если ваше прошение когда-нибудь удовлетворят, дайте знать.
Ответ от Свешникова придёт только в мае, и в нём будет сказано, что прошение удовлетворено в марте и что ротмистр отдельного корпуса жандармов Свешников с апреля состоит при Тобольском губернском жандармском управлении.
Но этого Морозов двадцатого февраля ещё не знал.
В Тюмень он телеграфировал накануне, коротко и без подписи, на адрес дома у Туры: «Выезжаю двадцатого».
Ответа не ждал и не получил.
Он знал другое.
Что за два месяца этого дела он ни разу не подумал ни о сорока восьми предметах, ни о зелёном свете, ни о человеке в перчатках, — и что это было хорошо.
Что мальчик Пётр Гущин, двадцати шести лет, умер оттого, что его положили к окну, и что таких, как он, в эту зиму по России умерли тысячи, и никто их не считал.
Что человек, проживший сто пятьдесят два года и одиннадцать лет собиравший вещи по одной, впервые в жизни написал ему: я к этому не готов.
Что из сорока одного предмета пропали три — а к февралю, вероятно, больше.
И что тот, кто их взял, знал, где они лежат, — а знал это, по словам самого Ивана Ивановича, он один.
Поезд отошёл от Николаевского вокзала двадцатого февраля тысяча девятьсот пятнадцатого года, в семь часов сорок минут вечера.
Морозов сидел у окна во втором классе — в третий класс зимой военного времени лучше было не садиться, — смотрел на уходящую в темноту Москву и думал о том, что за два года и два месяца в этом веке он второй раз едет на восток по своей воле.
В первый раз он ехал искать объяснение.
Теперь он ехал искать вора.
И это, если вдуматься, было единственное, что он в обоих своих веках умел делать по-настоящему хорошо.