Лекарь Империи 22 - Александр Лиманский
— Вы хотите, чтобы мы предали Илью Григорьевича, — сказал Семён, и собственный голос показался ему слишком звонким. — Можете заворачивать это в любые красивые слова про холодный рассудок, но суть одна. Вы пришли в его дом, собрали его людей за его спиной и уговариваете их отвернуться.
Под столом тёплая ладонь Лены легла на его кулак и крепко сжала, без слов. Лена молчала, не глядя на него, глядя прямо на Серебряного, и в этом пожатии было больше согласия, чем в любой речи. Семён сжал её пальцы в ответ и почувствовал, как ярость внутри становится твёрже.
Зиновьева повела себя иначе. Она не возмутилась, не вспыхнула, наоборот, подалась чуть вперёд, сложив руки на столе, с тем въедливым прищуром, который Семён помнил ещё по турниру.
— Прежде чем мы начнём допускать мысли, магистр, — сказала она ровно, — я хочу понять, что именно нам предлагают допустить. «Не в ту сторону», это фигура речи. В какую конкретно сторону, по-вашему, бежит Разумовский? Обоснуйте. С фактами, как мы привыкли.
— Поддерживаю, — коротко бросил Тарасов. Он сидел, скрестив руки, с пластырем на переносице, и смотрел на магистра без вражды и без подобострастия, оценивающе. — Эмоциями нас не проймешь, мы их за смену по десять раз видим. Давайте конкретику. Что не так с курсом шефа.
— И ещё одно, пока вы готовите конкретику, — добавила Зиновьева, не повышая голоса. — Вы дважды сказали «возможно». «Возможно, он бежит не туда», «возможно, ошибается». Я диагност, магистр. Я знаю цену слову «возможно». Оно означает, что у говорящего нет доказательств, но есть интерес, чтобы мы поверили без них. Так вот, на «возможно» мы курс не меняем. Меняем на «вот факт, вот второй, вот вывод». Покажете цепочку, будем разговаривать как взрослые люди. Не покажете, значит, перед нами обычная агитация под видом консилиума, а на агитацию у нас в Центре профессиональная аллергия.
Серебряный выслушал её, чуть склонив голову набок и в уголках губ магистра дрогнуло нечто, похожее на уважение.
Коровин ничего не сказал. Старый фельдшер сидел в торце, сложив тяжёлые руки на животе, и лицо у него было до того нейтральным, отсутствующим, словно весь этот разговор шёл на чужом языке и его не касался. Семён мельком глянул на него и ничего не понял, ни тревоги, ни возмущения. Каменное спокойствие человека, который то ли задремал с открытыми глазами, то ли знает что-то, чего не знают остальные.
— Конкретика, — повторил Серебряный, и впервые за разговор в его голосе появилась тяжесть. — Извольте. Только давайте сразу условимся, то, что я скажу, нельзя выносить за пределы этой комнаты. Речь не о больничных дрязгах, не о том, кто кому не так ассистировал. Речь об Империи.
* * *
— Даю норадреналин. Даю объем. — Руки Шаповалова летали над стойкой, он стравливал в вену вазопрессор и гнал следом физраствор под давлением манжеты. — Не реагирует! Пятьдесят на тридцать! Аппарат, выключай аппарат, он её добивает!
Тревога на плазмаферезе завизжала, датчик уловил обвал давления в контуре и требовал остановки. На панели замигал красный свет. На мониторе гемодинамики кривая давления почти легла на изолинию, тонкий, нетивидный пульс под ней частил.
Палец мой завис над кнопкой «стоп». Один нажим и я останавливаю насос, спасаю давление, и вместе с ним оставляю в её крови половину невымытого яда. Второго захода может не быть, повторно гепаринизировать пациентку с расходящимся стволовым швом я не рискну.
Я убрал палец с кнопки.
— Не останавливать, — сказал я. — Игорь Степанович, ещё норадреналин. Удвоить объем. Лейте в нее всё, что есть на стойке, держите сердце руками, пока я дочищаю. Нам осталось десять минут. Она их продержится.
— Она не продержится десять минут на тридцати миллилитрах! — Шаповалов уже не говорил, он кричал, и понимал, что вливает в пациентку литр за литром и видит, что не успевает. — Илья, я её теряю! Решай!
Он работал на пределе, я видел это краем глаза, не отрываясь от колонки. Обе руки Шаповалова летали над стойкой и веной. Левой он выжимал мешок с физраствором, посаженный под манжету тонометра и накачанный до трехсот миллиметров, под таким давлением раствор шёл в вену сплошной струей, и пол-литра ушло в Анну за минуту.
Правой он титровал норадреналин, добавляя в линию каплю за каплей, разгоняя дозу выше всех писаных потолков, два микрограмма на килограмм в минуту, четыре, шесть. Сосуды Анны не отвечали, оставались дряблыми, пустыми, потому что плазмаферез забирал из русла объём быстрее, чем Шаповалов успевал его возмещать.
— Добавьте мезатон в отдельную линию, — бросил я. — И поднимите ноги. Каталкой, валиком, чем угодно, верните ей в сердце то, что осело в ногах.
— Кладу ноги, — он метнулся к изножью, подхватил оба голеностопа и вздёрнул ноги Анны вверх, под прямым углом, удерживая их собственным плечом. Аутотрансфузия, пол-литра крови из ног потекли обратно к сердцу самотёком, без единого прибора, старый приём, который работал, когда не работало ничего. — Так?
— Так. Держим.
Цифра на мониторе дрогнула. Сорок на двадцать пять. Сорок пять.
— Поднимается, — выдохнул Шаповалов, и в голосе у него мелькнуло недоверие. — Сорок пять на тридцать. Пятьдесят на тридцать два. Илья, она отвечает.
— Держим линию. Не отпускай ни мезатон, ни ноги, — я смотрел на плазму на выходе из колонки. Она медленно светлела, мучительно медленно, отдавая мембране остатки растворенной дряни, каждый процент чистоты я оплачивал минутой её жизни на тридцати миллиметрах. — Ещё пять минут. Я знаю, что прошу невозможного. Дайте мне пять минут этого давления, и я сниму с её крови всё.
— У тебя их три, — отрезал Шаповалов. — На большее моей фармакологии не хватит, потом у неё откажут почки от такой дозы прессоров. Три минуты, Илья, и я останавливаю тебя сам, своей рукой.
— Три так три. Льём. Держим, — я следил за колонкой, за тем, как медленно светлеет плазма на выходе, отдавая яд мембране. — Ещё немного. Ну же.
Мне нужны были глаза, которых у меня не было.
Приборы показывали кровоток, давление, насыщение, всё, что снаружи. Но единственное, что имело значение прямо сейчас, лежало глубже любого датчика, просыпается ли ствол. Я чистил кровь вслепую, и каждая лишняя минута на гепарине приближала катастрофу, а каждая отнятая минута грозила оставить яд недовымытым. Мне нужно было поймать тот момент, когда ретикулярная формация стряхнёт наркоз и начнет оживать, поймать раньше монитора, чтобы успеть остановить очистку до того, как разжиженная кровь найдет слабый шов.
В этом и была ловушка.
Останови я плазмаферез слишком рано, в крови останется яд, и Анна снова провалится в