Рассвет новой эры - Роман Смирнов
— Вот именно, что всё дело, — сказал Сталин с нажимом. — Верно говоришь. Стало быть, как её беречь? Ты мне по порядку: где щели, откуда потечёт?
— Щелей много, — сказал Зверев и стал загибать пальцы, сухие, костистые. — Первая: деньги. Новый рубль надо напечатать заранее, много, на всю страну, и загодя развезти по местам, по банкам, по кассам, до самого дальнего района, чтоб в день обмена было чем менять. А это тонны бумаги, эшелоны, тысячи рук. Печатники, возчики, охрана, кассиры. И всякий, кто новую бумажку в руках подержал, уже носитель тайны. Одна баба на почте проговорится куме — и пошло.
— Так, — сказал Сталин. — Дальше.
— Вторая щель: сам расчёт. Пороги, ставки, день. Это знают в наркомате, у меня, в Госбанке. Круг узкий, да и в узком кругу языки есть. Третья: места. Пока довезём деньги до Владивостока, до Ташкента, пройдёт время, а бумага уже там, в сейфах, лежит и жжётся. Чем дальше от Москвы, тем дольше лежит, тем больше народу мимо прошло. Вот три щели, и в любую может протечь.
Сталин слушал внимательно, и по мере того как Зверев считал щели, у него в голове складывалось решение, простое и жёсткое.
— Значит, так, — сказал он, когда Зверев кончил. — Печатать начнём тайно и загодя, но никому, ни единому человеку по всей цепи, не скажем, что печатаем и зачем. Пусть печатают, возят, стерегут, кладут в сейфы — а что это и к чему, не знает пусть никто, кроме тех, кому положено по самому верху. Деньги повезём в закрытых ящиках, за пломбами, под охраной, как возят оружие, и вскрывать эти ящики запретим до особого часа, под страхом, каким пугают за измену. Пусть лежит запечатанное по всем кассам страны, от Москвы до Камчатки, лежит и молчит, и никто, кто рядом, не знает, что там. А в назначенный день, в один час на всю страну, — вскрыть. И начать.
Зверев слушал, кивал, и видно было, что мысль ему по сердцу, да оставалось у него ещё сомнение, и он, по честности своей, его не проглотил.
— Всё так, товарищ Сталин, всё верно, — сказал он. — Да только запечатать и запретить — это на бумаге. А на деле кто-то же должен это стеречь по всей стране, следить, чтоб не вскрыли, не проболтались, чтоб пломба была цела и язык за зубами. Это ж не финансовое дело, это дело такое, что мне, финансисту, не по руке. Мне бы кого поставить над этой тайной, крепкого, с хваткой, кто бы за неё головой отвечал.
— Поставлю, — сказал Сталин. — Об этом не думай, это моя забота. Дам тебе человека, молодого, зубастого, которому эту тайну и вручу, чтоб он её берёг по всей цепи, от печатника до кассира в дальнем районе. Ты ему — что и куда везти, а он тебе — чтоб довезли и не пикнули. Твоё дело считать, его дело молчать и заставить молчать других. Такого найду. Есть на примете один.
Он и вправду уже держал в уме молодого, из тех, кого присматривал загодя, кому пора было дать дело настоящее, тяжёлое, на котором человек либо ломается, либо крепнет. Одного такого испытали нынче на Урале, на заводе, и он показал себя. Пора было испытать другого, на другом, на тихом, на секретном, где нужна не хватка хозяйственника, а иная, цепкая, неразговорчивая порода. Но об этом Звереву было знать покуда незачем, и Сталин имени не назвал.
— Ну, коли поставите, — сказал Зверев, успокаиваясь, — тогда берусь. С деньгами, с порогами, с ценой управлюсь, это моё. А тайну вы обеспечьте — и выйдет.
Сталин поднялся, подошёл к окну, за которым лежала тёмная уже, ночная осенняя Москва, и постоял, глядя вниз, но недолго, потому что дело было не додумано до конца, а он не любил бросать дело недодуманным.
— Срок, — сказал он, обернувшись. — Когда.
— Как поспеем с деньгами, — сказал Зверев. — Печатать много, развозить далеко. Раньше зимы не управимся, товарищ Сталин, при всём старании.
— К зиме, — сказал Сталин. — А точнее — под Новый год. Вот тебе срок, Арсений Григорьевич: чтоб к Новому году. Чтоб человек встретил новый год с твёрдым рублём в кармане и без карточки на столе. Ты мне не просто так это сделай, а вот к этому дню.
Зверев поглядел на него с некоторым удивлением: срок был жёсткий, и не только жёсткий, а какой-то нарочно приуроченный, будто Сталин уже знал наперёд, что именно эта пора верная, и не выбирал её, а называл как решённое.
— Отчего непременно под Новый год? — спросил он. — Дело денежное, не праздничное. Можно и в январе, спокойнее выйдет.
— Оттого, что под Новый год, — сказал Сталин, и не стал объяснять того, чего объяснить не мог: что он знает эту пору верной так же твёрдо, как знал прошлой осенью, что надо копить хлеб. Он сказал иначе, тем, что было понятно и без объяснений: — Новый год — это когда человек подводит черту и ждёт от завтра лучшего. Вот и дадим ему это лучшее прямо к черте, в руки. Не в скучном январе, когда праздник прошёл и впереди слякоть, а в самый тот час, когда он готов поверить в доброе. Деньги, Арсений Григорьевич, — это ведь наполовину вера. Твёрдый рубль твёрд не одной бумагой, а и тем, что человек в него верит. А верить он всего охотнее под Новый год. Стало быть, тогда и дадим.
Зверев не нашёлся возразить: в этом была своя, не финансовая, а какая-то более глубокая правда, и он, счётный человек, привыкший к цифрам, признал её, хоть и не смог бы вывести на счётах.
— Под Новый год так под Новый год, — сказал он и записал срок. — Успею. Кровь из носу, а успею.
Они просидели ещё долго, до глубокой ночи, и разговор пошёл уже не о главном, главное решили, а о частностях, которых у такого дела была тьма: как быть с колхозным рынком, как с вкладами в разных республиках, как с деньгами, что в пути, в переводах, как со сдачей, с мелочью, с тем и с этим. Зверев доставал лист за листом, считал вслух, черкал, спорил,