Два левых ботинка - Александр Фрост
Человек, спрашивающий, какой нынче год, бывает четырёх родов.
Пьяный, проспавший двое суток.
Больной — после горячки, после удара по голове, после падучей.
Притворяющийся — и таких больше всех: человек, которому нужно, чтобы его сочли невменяемым, начинает именно с этого.
И четвёртый род, о котором в двадцать седьмом году не написано ни в одном руководстве и о котором Морозов не сказал бы вслух ни при каких обстоятельствах.
Он записал у себя четыре строки и подчеркнул третью.
«Вѣроятность: пьяный — 4 изъ 10. Больной — 3. Притворяющійся — 3.
Четвёртое — 1 изъ тысячи.
И всё-таки я поѣду самъ, ибо сія тысячная за пятнадцать лѣтъ выпала мнѣ разъ».
Морозов встал, взял шапку и поехал в приёмник.
Приёмник помещался при отделе, в двух комнатах, и содержалось в нём в тот день девять человек.
Задержанного привели.
Это был мужчина лет двадцати восьми — тридцати, рослый, худой, обросший недельной щетиной, в брюках и рубахе не по росту и в чужих ботинках.
Руки у него были не рабочие.
Он сел, куда указали, и посмотрел на Морозова.
И вот тут Морозов отметил первое.
Задержанный посмотрел ему в лицо.
За четырнадцать лет через его руки прошло тысяч пять задержанных, и он выучил, что человек, взятый без документов, смотрит на чиновника снизу: либо в пол, либо в стол, либо мимо.
Прямо в лицо смотрят двое: человек, знающий за собой право, и человек, который не понимает, где он.
— Как ваше имя? — спросил Морозов.
— Сергей.
— Фамилия?
Задержанный помолчал.
— Скажу — не поверите, — сказал он.
— Скажите.
— Соколов, — сказал он. — Сергей Владимирович Соколов, одна тысяча девятьсот девяносто первого года рождения.
Он сказал это ровно, глядя Морозову в лицо, и, сказав, добавил:
— Вы сейчас запишете, что я невменяемый. Я бы на вашем месте записал.
Морозов сидел неподвижно.
За четырнадцать лет в этом веке он представлял себе эту минуту раз двадцать — и всякий раз представлял иначе.
Он думал, что если такое случится, он узнает по походке, по речи, по какой-нибудь мелочи, и что узнавание будет постепенным.
А оказалось — одна фраза.
Он взял перо, придвинул бумагу и записал в протокол:
«Задержанный назвался Соколовымъ Сергѣемъ Владиміровичемъ».
А после положил перо и задал вопрос, которого не было ни в одном протоколе за четырнадцать лет.
— Сергей Владимирович. Какого числа вы здесь очнулись?
Задержанный посмотрел на него.
И Морозов увидел, как у человека напротив переменилось лицо — так меняется лицо у того, кто две недели говорил в пустоту и вдруг услышал ответ.
— Двадцать девятого мая, — сказал он. — А вы...
— Не здесь, — сказал Морозов. — Об этом после.
Он встал, вышел и распорядился: задержанного из приёмника перевести, содержать отдельно, к допросу никого не допускать до его личного распоряжения.
А после пошёл к Шумскому.
— Иван Никитич. Мне нужно это дело.
— Какое?
— О неизвестном, задержанном четвёртого июня на станции.
Шумский посмотрел на него.
— Александр Петрович, это не дело. Это бродяга без документов.
— Я знаю.
— И вы берёте его себе?
— Беру, — сказал Морозов.
Шумский помолчал.
За десять лет службы вместе он спрашивал у Морозова о причинах шесть раз и шесть раз не получал ответа.
— Берите, — сказал он.
Глава 2 (142)
Прежде разговора Морозов проверил его.
Он проверял двое суток и проверял так, как проверял бы всякого, кто выдаёт себя за другого, — потому что за четырнадцать лет выучил: человек, рассказывающий невероятное, чаще всего лжёт, а изредка нет, и отличить одно от другого можно только работой.
Он рассудил так.
Если это помешанный — он будет путаться в подробностях и не выдержит прямых вопросов о вещах, которых не мог бы знать.
Если это мошенник — он строит это на что-то: на выгоду, на то, чтобы избежать наказания, на то, чтобы его сочли больным.
А если правда — он будет знать то, чего в двадцать седьмом году не знает никто.
Проверял он тремя способами.
Первый: предметы.
Он спрашивал о вещах, которые в то время, откуда человек называется, есть у всякого и которых здесь нет.
Он спрашивал, не называя.
— Сергей Владимирович, расскажите, как у вас дома вечером включают свет.
— Выключателем.
— Где он?
— У двери, на высоте плеча.
— Один?
— Два: на люстру и на бра.
Морозов записывал.
Он спросил про телефон.
Задержанный ответил, и в ответе его было то, чего Морозов не ждал: он сказал, что телефон носят в кармане и что по нему смотрят кино.
Морозов положил перо.
Он помнил телефон, который висит на стене и в который кричат; помнил тот, что с диском; помнил — смутно, как помнят последние годы, — что к пятидесятому году они стали меньше.
Того, о чём говорил этот человек, он не знал.
Второй способ был вернее.
Он спросил о том, что случилось между сорок девятым годом — годом, в котором родился Свищов, — и девяносто первым.
Он спросил не о событиях.
Он спросил о ценах.
— Сколько у вас стоит хлеб?
— Рублей тридцать буханка.
— А жалованье?
— Тысяч тридцать в месяц. У кого как.
Морозов записал и это.
Он помнил свои цены: буханка — сорок восемь, жалованье — двести двадцать тысяч.
Разница выходила не та, какую выдумал бы человек, сочиняющий будущее: сочиняющий сделал бы её ровной.
А третий способ был единственным, который что-нибудь доказывал.
Морозов спросил о том, чего человек из будущего знать не может, если он не оттуда, — и чего он не мог бы выдумать, потому что оно бессмысленно.
Он спросил про запах.
— Сергей Владимирович. Чем пахнет у вас в подъезде?
Задержанный посмотрел на него удивлённо.
— Хлоркой, — сказал он. — И кошками. И сыростью от труб.
— А в квартире зимой?
— Батареями, — сказал он. — Сухо очень. Мы кастрюлю с водой на батарею ставили.
Морозов записал и просидел над записью минуту.
Батареи.
Он вспомнил это не сразу: сухой жар от рёбер под окном, пыль, которая на них жжётся, и кастрюля с водой — у них дома тоже ставили кастрюлю.
Он не вспоминал об этом четырнадцать лет.
Он отложил перо и