Два левых ботинка - Александр Фрост
— Обыкновенно, — сказал Морозов. — Человек в первые дни не чувствует ничего, я это помню по себе. Я в первую неделю не заметил, что у меня шрам на руке, которого не было.
Он придвинул оба ботинка.
— А теперь вот что это значит.
Значило это следующее.
В лесу у сто девятой версты двадцать девятого мая двадцать седьмого года находились по крайней мере двое.
Один — тот, в чьём теле сидит этот человек.
Второй — тот, кто курил дорогие папиросы, волок что-то к болоту и надел на лежащего чужой ботинок вместо того, который остался в осоке.
— Зачем надевать? — спросил Соколов.
— Оттого, что он вас обувал, — сказал Морозов. — Он снял с вас сапоги — или что там было, — а босого оставить не мог: босой труп на насыпи всякий заметит, а обутый выглядит как всякий прочий.
Он собрал ботинки.
— И вот что ещё, Сергей Владимирович. Вы для него были труп.
— Как?
— А так, — сказал Морозов. — Он вас обобрал, обул, поволок к болоту — и бросил на полдороге.
Он посмотрел на него.
— Отчего бросил — вот это я и буду устанавливать.
Глава 4 (144)
Устанавливал он двумя путями сразу.
Первым — кто этот человек.
Морозов подошёл к этому так, как подошёл бы ко всякому неопознанному: по телу.
Он осмотрел Соколова — верней, попросил осмотреть врача, и присутствовал при осмотре, и записывал.
Вышло следующее.
Мужчина двадцати восьми — тридцати лет. Рост два аршина семь вершков. Сложение крепкое.
Руки рабочие: мозоли на ладонях у основания пальцев, характерные для того, кто держит лопату или лом.
На левом предплечье — старый шрам от ожога, в ладонь величиной.
На спине, между лопаток, — наколка: якорь и буквы «М. Ф.»
Зубы: недостаёт трёх, двое запломбированы дурно.
И последнее, о чём Морозов спросил врача особо: следы на теле, относящиеся к маю.
Их было два.
Ссадина на затылке, зажившая, — и Соколов сказал, что головой не бился и об этом не знает.
И след на шее — слабый, к июню почти сошедший, но при внимательном осмотре различимый: полоса шириной в палец.
— Это что? — спросил Морозов.
— Это, товарищ инспектор, след от удавки, — сказал врач. — Недельной давности или около.
Морозов записал и посидел.
Человека, в чьём теле сидел Соколов, задушили.
Вторым путём было — кто обобрал.
Морозов взялся за сто девятую версту и взялся с того, с чего начинал всякое дело в уезде: пошёл к людям.
Разъезд Издревая был маленький: будка, казарма на четыре семьи, восемь человек служащих.
Он опросил всех восьмерых за два дня и опрашивал по своему порядку: не о происшествии, а об обыкновенном.
Кто ходит по полотну. Кто живёт в лесу. Кто бывает на разъезде.
И на второй день получил ответ.
По полотну в мае ходили трое.
Двое — путевые сторожа, известные всем.
А третий — человек, которого на разъезде звали Кузьмой и который с весны жил в лесу, в землянке за просекой, и промышлял тем, что собирал по путям то, что падает с поездов.
— Он и краденым не брезгует, — сказал стрелочник. — У нас его гоняли, а он назад.
— Курит?
Стрелочник посмотрел удивлённо.
— Курит, — сказал он. — И, между прочим, папиросы курит хорошие. Мы ещё дивились: откуда у бродяги папиросы.
Кузьму взяли двадцать первого июня, в его землянке за просекой.
Он оказался Кузьмой Анисимовичем Ветровым, сорока шести лет, трижды судимым: в девятьсот двенадцатом за кражу, в двадцать первом за грабёж и в двадцать четвёртом за скупку краденого.
В землянке нашли: узел с вещами, шесть рублей, полкисета папирос «Пушка» и сапоги.
Сапоги были хорошие, яловые, почти новые — и не по ноге Ветрову: велики на два размера.
Ветрова Морозов допрашивал сам и допрашивал по своему порядку: начал с того, за что тому не полагалось ничего.
— Кузьма Анисимович, вы в лесу третий год?
— Третий.
— На что живёте?
— Собираю, — сказал Ветров. — Что с поездов упадёт, то и моё.
— И много падает?
— Летом много, — сказал он. — Дрова, уголь, ежели вагон худой — зерно.
Морозов записывал и не перебивал.
Он выучил за пятнадцать лет: человек, начавший говорить о своём обыкновенном занятии, входит в разговор и после уже не может остановиться так резко, как остановился бы с первого вопроса.
— А вещи?
— И вещи, — сказал Ветров и осёкся.
Морозов не стал развивать.
Он вернулся к этому через час, между прочим, и к тому времени Ветров рассказывал уже сам.
Ветров запирался сутки и сознался на вторые.
Он сознался в том, что двадцать девятого мая нашёл на насыпи человека.
— Живого?
— Мёртвого, — сказал Ветров.
— Точно мёртвого?
— Я его щупал, — сказал он. — Товарищ начальник, я не убивал. Я его нашёл.
— Где?
— На насыпи, у моста. Он лежал лицом вниз.
Дальше он рассказал по порядку.
Он снял с покойника сапоги — хорошие, яловые.
Обшарил карманы: взял шесть рублей, нож и кисет.
А после надел на него старые свои ботинки — «чтоб не голый лежал» — и потащил в болото.
— Зачем в болото?
— А чтоб не нашли, — сказал Ветров. — Ежели найдут — станут искать, кто снял сапоги. А я тут третий год живу, меня первым и возьмут.
— И отчего бросили на полдороге?
Ветров помолчал.
— Он застонал, — сказал он.
Морозов положил перо.
— Что?
— Застонал, — повторил Ветров. — Я его волоку, а он застонал. Я его бросил и убежал.
Морозов записал это дословно, и после, вечером, переписал в тетрадь.
«Онъ его волокъ въ болото и бросилъ, потому что покойникъ застоналъ.
То есть: С. В. Соколовъ живъ единственно оттого, что воръ испугался.
Ещё десять саженъ — и онъ лежалъ бы въ водѣ».
Наколку Морозов отработал отдельно и отработал впервые за пятнадцать лет по-настоящему.
Он знал, что наколки — примета лучшая из всех после увечья: их не снимешь, и всякая что-нибудь означает.
Но что означает — в двадцать седьмом году в Новосибирске не знал никто.
Морозов взялся за это сам.
Он собрал за две недели восемьдесят три описания наколок из дел отдела за пять лет