Рассвет русского царства. Книга 15 - Тимофей Грехов
Я кивнул, после чего бек сел в седло. Вскоре он и его свита скрылись за воротами, и я сплюнул на землю.
Я не знал про Канев и про отход. Из Крыма и Литвы вести шли долго, и последнее, что докладывал Глав — Менгли-Гирей один, Литва собирает войско у Днепра. Я тогда порадовался и решил, что Литва с Крымом будут лить кровь друг друга напропалую до самой зимы, а мы тем временем займёмся своими делами.
Но что-то пошло не так. Вернее, теперь было понятно, что именно. Мир между Стамбулом и Венецией показал Менгли-Гирею, что султану больше не нужен цепной пёс на Днепре, османы перестанут его поддерживать золотом, а значит, воевать с Литвой не на что и незачем. И хан, скорее всего, заключив мир с Казимиром, развернулся. Отдал Канев, увёл тумены и сел в Крыму ждать флота.
В принципе это было разумно, и на его месте я сделал бы то же самое.
Плохо было другое. Литва, которая должна была год зализывать раны, теперь свободна. Казимир получил обратно Канев… я про себя выругался, не узнав у бека судьбу Черкас. Но что-то мне подсказывает, что Менгли пришлось оставить город.
— Глав, ты всё слышал?
— Да, — ответил он. — Сегодня же пошлю людей узнать подробности.
— Хорошо. Займись этим, после чего мы поедем с тобой в поруб. — Я повернулся к дружиннику, что стоял рядом. — Скачи в Кремль и найди сотника Ратмира. Скажи, чтобы он послал людей за толмачом. Понял?
— Всё исполню, воевода, — ответил воин, и через пять минут покинул подворье.
Примерно через полтора часа мы стояли у поруба.
Толмач Безобразов с Ратмиром были уже здесь.
В прошлый я велел капать на лбы немцев по капельке. Каждому в отдельной камере, в темноте, привязанным к лавке так, чтобы голова не двигалась. Кожаный мешок с водой над теменем, и из мешка, через тростинку, капля за каплей… в одну точку.
Ратмир открыл первую дверь.
Ульрих лежал на лавке, и я его не узнал. Несколько дней назад это был крепкий немец лет тридцати, который на дыбе цедил сквозь зубы «Ульрих» и молчал про остальное. Теперь на лавке лежало нечто с провалившимися глазами и мокрой макушкой, и оно вздрагивало всем телом при каждом ударе капли. Ратмир снял мешок. Ульрих заплакал… молча, не закрывая лица, потому что руки были привязаны.
— Спроси его, — сказал я Климу, — готов ли он говорить.
Клим спросил. Ульрих завыл и ответил согласием.
Второй, тот, что с зашитым бедром, выглядел не лучше. Разве что не плакал, а бормотал. Даже без перевода я понял, что он молится.
В общем, оба заговорили. Каждый в своей камере, без дыбы, без железа, за одно только обещание, что мешок с водой больше не повесят.
Только говорили они по-разному.
Ульрих сказал, что «священная сотня» барона ровно сотня, как и называется. Сто рыцарей чистой крови. Второй сказал, что сотня давно больше сотни, и что при нём в Блютенбурге их было полторы. Ульрих сказал, что мастерские барона стоят под стенами Блютенбурга, за рвом, и что туда никого не пускают. Второй сказал, что мастерские в Мюнхене, у реки, и что барон ездит туда по два раза в неделю. Ульрих говорил про пушкарей из Нюрнберга, второй про панцирников из Аугсбурга. Про то, как они сюда шли, оба говорили одно и то же… но это я и без них знал.
Я стоял меж двух дверей и слушал, как Клим переводит то одного, то другого, и с каждой минутой злился сильнее.
Даже после того, что они прошли, всё равно продолжали врать.
— На дыбу, — сказал я Ратмиру. — Обоих и порознь, в разные концы. Чтобы не слышали друг друга.
Безобразов побледнел, но не сказал ничего. Глав кивнул и пошёл во вторую камеру, куда палачи перенесли одного из немцев.
Дыба… рычаг. И Ульрих закричал на первом же подъёме. Я велел опустить. Клим спросил про сотню, Ульрих ответил. Я велел поднять снова, Клим спросил про мастерские. Опустить… и так три раза… потом я перешёл в другой конец поруба, где палачи уже подняли второго, и тот хрипел, а Глав играл кинжалом перед его глазами.
И вот только тогда они одинаково запели.
Священная сотня… барон зовёт её сотней, потому что так красивее, и потому что сотня было в начале. Сейчас в ней сто сорок рыцарей, и при каждом по два-три оруженосца — всего около четырёх сотен сабель, если считать всех, кто носит на плаще башню и ветку. Все — немцы. Из тех родов, где барон проверял кровь до четвёртого колена, и записывал в книгу. Шведов, поляков, чехов, датчан в сотню не берут. Даже за деньги.
Мастерские и там, и там. Под стенами Блютенбурга стоит литейная, куда не пускают никого, кроме сотни и мастеров. Там льют стволы по венецианскому образцу, с тех восьми, что барон получил через Мочениго. А в Мюнхене, у реки, стоят кузни и пороховые мельницы, и туда барон ездит сам, потому что порох у него выходит хуже нашего, и он знает, что хуже.
Мастера… барон скупает всех, кого может. Пушкарей из Нюрнберга, панцирников из Аугсбурга, пороховых дел мастеров из Льежа. Двух алхимиков, которые обещали ему что-то и чего-то не дали, он казнил. Но тем, кто работает честно и знает своё дело, платит вдвое больше обещанного. Вот только те мастера кто сам не идёт… того увозят. Примерно также хотели увезти моих литейщиков.
И стекло.
Барон знает про русское стекло. Знает, что оно чище венецианского, и злится. Второй сказал, что барон при нём назвал это «несправедливостью божьего порядка». Потому что московиты не могут делать стекло, а делают. И барон собирается похитить с Мурано стекольного мастера, чтобы своё. Уже послал людей.
Также было интересно послушать, как у них проходят собрания. И я почти не удивился, услышав про круглый стол.
В большой зале Блютенбурга стоит круглый стол. За ним двенадцать мест — младшие командиры Священной сотни. Барон садится, и вокруг него садятся те, кого он выбрал, и они говорят про мир… про то, каким он будет, под их рукой. Где каждый народ займёт своё место по крови, и те, чья кровь чище, будут править, а прочие работать на их благо. Где не будет войн, потому что не будет тех,