За кого некому спросить - Александр Фрост
Он написал ей самой.
Она ответила в феврале — чужой рукой, потому что была неграмотна.
В письме было девять строк, и в них она сообщала, что девочек своих отдала в Москве в мастерскую через комитетскую барыню, что барыня обещала прислать адрес, что адреса нет и что она просит господина чиновника, ежели найдёт, отписать ей, живы ли они.
Поиски сестры Морозов вёл всё это время параллельно и вёл их теми же способами.
Он поймал себя на этом в ноябре и записал в тетради, потому что счёл наблюдение важным.
Обе работы состояли из одного и того же: списки, писанные карандашом; учреждения, не сходящиеся между собой; люди, о которых никто не знает, где они.
Разница была одна.
Двадцать четыре ребёнка искали двенадцать матерей и он.
Прасковью Петровну Ерёмину искал он один.
Была в этой параллельной работе одна разница, которую Морозов отметил только к декабрю.
По делу о двадцати четырёх он был чиновником: у него была бумага, отделение, инспектор и Гвоздёв.
По розыску сестры он был просителем — таким же, как те, что стояли в очередях у комитетов.
И он на себе узнал то, что три года наблюдал со стороны.
Как это: прийти в присутствие, где сорок человек в очереди, и просидеть три часа.
Как это: получить ответ «сведений не имеется» и не иметь возможности спросить, искали ли вообще.
Как это: писать в четырнадцать мест и понимать, что четырнадцать раз твоё письмо ляжет в пачку к сотне таких же.
Он записал в тетради, в декабре, одну строку:
«Три года я принималъ заявленія. Нынче подаю. Разница въ томъ, что съ той стороны стола время идётъ иначе».
К декабрю у него набралось следующее.
Из губернского правления, эвакуированного в Калугу, пришёл ответ: сведений о выезде означенной Ерёминой не имеется, эвакуация населения уезда производилась в июле распоряжением военных властей, посемейных списков не составлялось.
Из Татьянинского комитета: в общих списках беженцев, зарегистрированных в Москве, не значится.
Из центрального бюро: не значится.
Морозов прочёл эти три ответа и понял, что дальше по бумагам искать негде.
Он всё-таки написал ещё в одиннадцать мест: в комитеты Калуги, Тулы, Рязани, Смоленска и Вязьмы, в два земских союза, в почтово-телеграфное ведомство о справке по переводам и в три епархиальных попечительства.
Из одиннадцати ответили семь, и все семь одинаково.
И тогда он сделал то, что делал в этом веке всякий раз, когда бумаги кончались.
Он пошёл к людям.
Он стал ходить по общежитиям и спрашивать, нет ли кого из его уезда.
Это заняло три недели и дало результат на четвёртой.
В общежитии при школе в Замоскворечье жила семья из того самого уезда — учитель с женой и тремя детьми, вышедшие в июле.
Учителя звали Никанор Ильич.
Морозов просидел с ним вечер.
— Ерёмина? — переспросил учитель. — Прасковья Петровна? С Никольской?
— С Никольской.
— Знаю, — сказал он. — Как не знать, город тысячи в три. Она у нас в церковной школе шила.
Морозов очень аккуратно поставил стакан.
— Она вышла?
— Вышла, — сказал учитель. — Мы вместе шли до Гродно, партией. Она с соседями своими, с Козловыми.
— А дальше?
— А дальше нас в Гродно посадили в эшелон, — сказал Никанор Ильич. — Только не в один. Нас — на Смоленск, а их партию — на Барановичи и после, говорили, на Минск.
Он помолчал.
— Я её последний раз видел двадцатого июля, на станции.
— Она была здорова?
Учитель ответил не сразу.
— Она была немолода, — сказал он. — И шла пешком сто двадцать вёрст. У неё к Гродно ноги были в язвах, ей их бабы тряпками обёртывали.
Морозов записал: Гродно, двадцатое июля, эшелон на Барановичи.
Впервые за три месяца у него была дата и направление.
Он поблагодарил, встал и уже в дверях услышал то, ради чего, как выяснилось, и приходил.
— А вы ей кто? — спросил учитель.
Морозов остановился.
За три месяца этот вопрос ему задавали в комитетах раз двадцать, и он двадцать раз отвечал: по делу, розыск.
— Брат, — сказал он.
Учитель посмотрел на него внимательно.
— Так вы, стало быть, тот самый, — сказал он. — Который в Петербурге служит?
— В Москве.
— Она про вас говорила, — сказал Никанор Ильич. — В прошлом году. Она всем говорила, что брат у неё в столице, по полицейской части, и что он ей пишет.
Морозов стоял в дверях школьного класса, превращённого в общежитие, среди чужих людей, и слушал, как ему рассказывают о нём самом — то есть о человеке, которого он никогда не видел и в чьём теле ходил третий год.
— Она мне письмо ваше показывала, — сказал учитель. — Я ей его читал вслух, у неё глаза плохие. Про то, что вы после ранения памятью ослабели.
— Показывала.
— Показывала, — сказал он. — И плакала. Она мне сказала: вот, Никанор Ильич, брат мой на службе покалечился, а мне и поехать не на что.
Глава 4 (89)
Перелом дал вопрос старика-часовщика.
«Ежели вы устраиваете ребёнка в мастерскую, вам не нужно знать, есть ли у него родня».
Морозов сидел над этой фразой два вечера и на второй перевернул задачу.
Он всё это время искал, куда делись дети.
А следовало спросить, по какому признаку их выбирали.
Он вернулся к двадцати четырём и стал сличать не то, что было у них общего в возрасте и в поле, а то, что было общего в их положении.
И получил следующее.
Из двадцати четырёх у двадцати одного не было в Москве никакой родни, кроме матери.
У двадцати трёх отец числился на войне или пропавшим при выселении.
Восемнадцать были из тех губерний, откуда население выселялось распоряжением военных властей, — то есть у них не осталось ни дома, ни бумаг.
И, наконец, последнее, которое Морозов установил не сразу, а через комитетские книги: у девятнадцати из двадцати четырёх мать была неграмотна или не знала русского языка.
Двадцать четыре ребёнка, за которых некому спросить.
— Аркадий Ильич, — сказал он Пересветову. — Их не выбирали по красоте и не выбирали по здоровью. Их выбирали по беззащитности.
— И что из этого следует?
— Что тот, кто